– Скорее всего, юноша, у вас дома и в школе подают что-то другое. А вот то, что сейчас пьёшь ты – это и есть настоящий Цейлонский чай. Поверь мне.
И вот теперь, когда позади было пять лет усердных занятий, по большому счёту не приносящих ничего кроме уныния, Мишка шёл по знакомому маршруту, раз за разом проговаривая шёпотом фразу, которую придумывал несколько дней, и которую должен был сказать в глаза Музе Казимировне. Он был уверен, что после этого его жизнь изменится, станет лучше и интересней.
Он всегда ходил на занятия пешком, хотя можно было несколько остановок подъехать на трамвае, он как раз проезжал мимо дома учительницы, но идя пешком, можно было оттянуть время и даже опоздать, придумав очередную нелепую отговорку про бродячую собаку или сошедший с рельс трамвай.
Скрипучая дверь подъезда, кислый запах облупившихся стен и впереди восемнадцать ступенек, ведущих на второй этаж, к точке, где он должен сделать невозможное…
Мишка несколько минут простоял у двери, обитой коричневым дермонтином, не решаясь нажать на кнопку звонка. Муза Казимировна давно заметила его с балкона, плетущемся вдоль трамвайных путей, и сейчас смотрела на мальчишку сквозь глазок, вспоминая каким он впервые пришёл к ней – толстеньким увольнем, маменькиным сыночком, откормленным и обласканным, и от этого податливым и послушным, но так ненавидящим музыку, а вместе с ней и её. Теперь же по ту сторону двери стоял почти оперившийся юнец, готовый к тому, чтобы сделать новый шаг. Это чувствовалось. Главное, чтобы в нужном направление двинулся, подумала она, и в то же мгновение раздался звонок. Муза Казимировна выдержала паузу, потом повернула ключ и распахнула дверь.
– Добрый день, Михаил, проходи. Я подготовила для тебя сюрприз.
Ей, действительно, Борис Яковлевич принёс вчера чудный клавир конца прошлого века, она разобрала его на партии, переписала, немного упростила, и эта композиция могла бы стать хорошим украшением окончания учебного года.
– Я не буду заходить, Муза Казимировна, – решительно произнёс Мишка.
– Приболел?
– Нет. Я вообще больше не буду приходить к вам.
– Почему? Тебе надоело заниматься со мной? Или я надоела?
– Нет, вы мне не надоели. Я просто больше не буду заниматься музыкой. Никогда! – он протянул ей папку. – Вот, возьмите ваши ноты,
– Миша, ты пожалеешь об этом, – глядя ему в глаза сказала учительница.
– Не пожалею.
– Если я сейчас закрою дверь, то ты больше никогда не сможешь ко мне прийти. Понимаешь? Никогда.
– Я понимаю. Прощайте.
Он развернулся и побежал вниз, но остановился у выхода и прислушался – дверь всё ещё была открыта, это было понятно, поскольку из квартиры доносились звуки радио, которое никогда не выключалось, только на время занятий.
– Муза Казимировна! Закрывайте дверь! Пожалуйста! – крикнул Мишка, и расплакавшись, выбежал из подъезда.
Не так он представлял себе счастье освобождения из музыкального плена, но несмотря на слёзы и какое-то гнетущее чувство внутри, это событие стало его первым мужским поступком, от которого и пошёл отсчёт его счастливой жизни.
И каждый раз, на протяжении многих лет, проезжая на грохочущем трамвае мимо дома Музы Казимировны, Мишка прислонялся лбом к стеклу и пристально всматривался в её окна, надеясь увидеть за шторами знакомый силуэт, хотя прекрасно знал, что она умерла ровно через месяц после его ухода…
А музыку он, действительно, забыл, при том очень быстро, как-будто из его головы незаметно вырвали какой-то малюсенький кусочек, который отвечал за все эти гаммы, сонаты, вальсы и минуэты. Забылась даже нотная грамота, и через полгода Мишка не мог уже отличить ноту до от ноты си, не говоря уже о диезах и бемолях…
И только "Собачий вальс" никуда не делся. Даже сегодня, спустя почти пятьдесят лет с тех дней, разбуди его ночью, подведи к пианино, и он не открывая глаз, виртуозно и без единой помарки, сыграет эту весёлую мелодию, подаренную ему когда-то Музой Казимировной.
Эльза
Мишкиного отца, с детства называли Василич, за покладистый характер и за чрезмерную взрослость. Он работал на шахте и любил после смены выпить пивка. Сдувал пену с первой кружки и пил жадно, большими глотками, до самого дна, потом шумно ставил пустую кружку на стол, и вытерев губы рукой, подвигал к себе вторую. А вот с ней он не торопился: закуривал любимый «Опал» и погружался в сладостную негу, наслаждаясь тем, как по всему телу растекается умиротворённость. Эта привычка осталась ещё с тех времён, когда он в кромешном аду на километровой глубине рубил уголь. О чём он думал в те дни, глядя на ветку, раскачивающуюся за мутным окном прокуренного пивбара? Что и сегодня остался жив…? Что метан рванул не в его смену…? Что упавший кусок породы оцарапал лишь спину, а не привалил как Серёгу…? Или о том, что подходит очередь на «Жигули», и хорошо бы было взять голубую «шаху» и летом махнуть на ней в Крым с палаткой…