— Мне не нравилась его творческая манера. Раздражал его стиль. К тому же, — сладко улыбнулся Бонтецки, — его продолговатый камешек не соответствовал моему продолговатому камешку, а это уж никак нельзя терпеть. Но у меня — алиби. Убил не я, а убила моя мотивация, синдром оценочности, а этот синдром порождается социумом, а социум порождается общечеловеческой эволюцией и так далее. Так что при чем здесь я? Меня можно судить лишь за профессионализм исполнения. Да и с моральной стороны я абсолютно прав: такие, как у него, камешки, не имеют прав на существование.
— Может, его оживить? — спросил Пономарев.
— Оживите, — пожал плечами Бонтецки. — Оживление каждого прибавляет и меня, ибо я един со всем человечеством.
— Но тогда он допишет свой роман и убьет вас.
— Пусть. Это убавит и его, ибо он един со всем человечеством. По каждому из нас звонит один и тот же колокол.
— Но из-за шума океанского прибоя, — подхватил Пономарев, — мы не слышим мерного печального звона, лишь паузы тишины врываются в наше сознание, след угасающего эха...
— На берегу, Виктор Петрович, на берегу. Потому что отплываем вдаль с карманами, полными камней. И другие звуки заглушают печальный мерный звон, — скольжение ветра и шорох пены, срываемой с гребня волны...
— Как это прекрасно, — вздохнул Пономарев, — и потом, где-нибудь в тихой лагуне, у других берегов, мы станем задумчиво бросать камешки в воду, глядя, как расходятся круги на воде...
— Да, от круглых камешков — круглые круги, от квадратных камешков — квадратных камешков — квадратные круги.
36. L'évadé[125]