— Как называется стена, с помощью которой они себя угробили?
— Dam-ba, — произнес по слогам Шлиман.
— Шесть миллионов идиотов, — покачал я головой. — Какой ужас!
ЛЮБИМЫЙ ГОРОД
Достоинство книги — в ее толщине. По этой причине чаще остальных упоминают «Капитал» Толстого и «Войну и мир» Маркса. Я не встречал человека, прочитавшего то и другое. Некоторые притворяются, будто читали, хотят показать себя умными, но становятся в тупик, если просишь их поделиться подробностями.
Достоинство каждого города — в его Невском проспекте. В моем городе есть такой проспект и есть толщина, поэтому я люблю свой город, но не надеюсь дочитать его до конца. Одни страницы скучны, другие запачканы так, что и не разберешь, что и кем там написано. Жирные пятна, надорванные края. Новые страницы, добавляемые к старому тексту, говорят о другом городе или комментируют прежний.
Вся эта книга — то чрево, которое взрастило меня, но еще не исторгло. Пуповина осталась, не перекушенная веком, и живительные, и отравленные соки перетекают. Город-оплошность, фальшивый оркестр, кривое зеркало, искажающее расстояние от тротуара до неба, от жизни до смерти.
Здесь все перемешано: миражи выдают себя за реальность, и реальность, боясь опознания, прячется за миражами. Жить в этой книге двусмысленно: надеешься на свободу воли, но сюжет расчислен не тобой. Жить в этом городе не бесплатно: за право жить я плачу городу деньги, но непонятно, зачем ему деньги и куда он их тратит. Говорят, что право умереть здесь обходится дороже, чем в других книгах.
Книга делает вид, будто город — столица, но здесь никто поименно не знает всех, и все не знают поименно этого никого, и таким образом никто никого не знает. Возможно, это единственный в мире город, где можно встретить самого себя и потерять каждого из нас.
Однажды на остановке в ожидании трамвая, который ходит когда и как ему вздумается, ко мне шагнул человек, узнавший себя во мне.
— Послушайте, — сказал он, — мне осточертело ездить на одном и том же 25-м маршруте...
— Вы правы, — ответил я, — и мне до смерти надоел мой 32-й. Те же остановки, те же лица...
— Давайте меняться, — уверенно предложил он. — Отныне вы будете ездить на моем 25-м, а я на вашем 32-м.
— По рукам, — сказал я, пожимая его твердую от мороза ладонь.
Больше я его никогда не видел.
КАК ТАМ ДЕДУШКА В КРАКОВЕ?
Теперь я стар и немощен, и нет во мне сил врать, и потому раскрою тебе правду. Бойся вещей, они ставят нас в зависимость от себя. Вече вещи — неизбывный призыв о помощи, крик о спасении от одиночества. Видишь, на гвозде висит мой галстук, почему-то коричневый, хотя могу поклясться, что покупал малиновый тридцать четыре года тому назад. Видишь, какой он скучный. Но я ему не верю. Эта петля мечтает о моей шее, чтобы обнять со всей силой предельной страсти. А я начеку. Я замечаю, что обеденный стол расставляет ноги так, чтобы удобнее пнуть меня. А я начеку. Ни одной вещи не провести меня. У рукотворного нет самодостаточности. Так же и человек — всего лишь объект духовной актуальности. Я до сих пор владею словами моей юности, как будто продолжаю врать. От века забытый, человек не знает пути. Кто ему поводырь? Кто соучастник совести? Кто судья? Помню, прабабка моя, да будет ей земля ложем любви, рассказывала с печальным восторгом о прежней жизни, о которой ныне стараются не вспоминать, чтобы избежать стыда, рассказывала мне, кто соглашался слушать, и все рассказы завершались вздохом и фразой: «Как там дедушка в Кракове?» Я не знаю, какой он был, наверное, старый, как египетская мумия, и такой же непокорный и неизвестный, этот дедушка был мерилом моих поступков. Я слышал в свой адрес: «Дедушка на твоем бы месте... хорошо, что дедушка этого не видит... дедушка бы этого не пережил». Прошло время, прабабка отдала тело земле, а душу Богу, но затем бабка, а за нею мать продолжали рассказывать о прежней жизни и о дедушке. Он по-прежнему был нравственным мерилом для всей нашей семьи. И потому прежде чем сделать выбор или присоединить свой голос к хору славящих или протестующих, подумай: «Как там дедушка в Кракове?»
ТОНАЛЬНОСТЬ ДЛЯ ОДНОРУКОГО СКРИПАЧА
Зло — отрицание блага, но зато благо — отрицание зла, и потому все да будет нам безразлично, не станем отделять одно от другого, а эти оба от третьего, которого нон датур.
Межевание — удел судей, пограничников закона, а мы — свидетели и... ничего, кроме правды. Философ прав: разумное — разумно, а действительное — действительно, и с этим что поделаешь? Даже если начнут просить и обещать, как будто у них что-то осталось, чего нет у всех нас.