— Жизнь материальна, — шепнул он, доверительно склонившись к Коле, и, таинственно показывая головой на дверь, поведал о Пушкине, о том, что Пушкин на стуле сидеть не умел.
— Но позвольте, — строго сказал Коля, — ведь, если я не ошибаюсь, Пушкин — это поэт, написавший роман «Евгений Онегин». Я это в школе учил.
— Ну, конечно, конечно, — заторопился, заворковал Гудзеватый, — так это, именно он, А. С., Александр Сергеевич, он, он на стуле сидеть не умел.
— Врешь, — нахмурился Коля, — Пушкин великий поэт.
— Но ведь потому и велик. Именно потому, что на стуле Пушкин...
— Не сметь, — грозно сказал Коля, и тут же подумал, что надо бы осторожно и хитростью, хитростью, а главное, выведать, что у этого с бритым, синим лицом на уме, но удержаться не смог, и уже совсем громко и тонко завизжал: — Не сметь!
Гудзеватый двоился и множился, он роился, но Коля вскочил и затопал ногами:
— Молчать!
И Коля проснулся. Он стоял среди комнаты. Воспаленно горела голая электрическая лампочка, свисая на длинном беленом шнуре, а за стенкой слышалось негромкое покашливание и добродушный смешок Гудзеватого. Коля стоял посреди комнаты, глаза покраснели и болели, словно их разъело солью. Коля ничего не соображал. Тихий смешок Гудзеватого все еще раздавался за стенкой, но в нем уже слышались какие-то враждебные нотки, какие-то злобные нотки и интонации. Коля соображал: «Значит, не зря я во сне говорил с Гудзеватым. Видно, опять был рассказан тот анекдот, и значит, я должен пойти и сказать».
Что Коля должен был сказать, он не знал, но подумал и тихо произнес:
— Не сметь!
И прислушался. Затем он сделал шаг к двери и потрогал круглую ручку, но подумал и сказал себе, что осторожность не помешает, а главное, «хитростью, хитростью...»
Коля мучительно соображал, но раздался смешок Гудзеватого, а затем его голос:
— Пушкин на стуле сидеть не умел...
Значит, Гудзеватый еще не говорил? Значит, то, что было во сне, то — наяву, и то, что теперь он слышит здесь наяву, на самом деле лишь сон, только эхо того, что говорил Гудзеватый в Колином сне?
И тогда Коля сообразил: секунда промедления может все погубить. Спасти! Во что бы то ни стало спасти. Добежать, успеть.
И с грохотом Коля рванул и выскочил в коридор, огласив громогласным воплем квартиру:
— Запретить! Не допустить!
С шумом захлопали двери. Из дверей показались заспанные лица перепуганных насмерть соседок. Желтые квадраты света попадали на пол, вырвав кое-где из темноты учиненный Колей разгром. Черная фигурка металась в квадратах по коридору, натыкаясь на предметы быта и обихода, и страшно кричала:
— Не допустить! Запретить! Наказать! «Евгений Онегин». А «Домик в Коломне»! Ты помнишь? «Езерский»! Ах ты! Я тебе покажу, как на стуле сидеть.
И опять полетели на пол ящики, лыжи и лыжные палки, ширма, картинная рама и всякий хлам. Но тут прояснилось сознанье, и Коля сник. Он испугался.
Рябая распахнула дверь в теплый тамбур и, задыхаясь, упала в объятия своего старшины.
— Ой ты! — испуганно обрадовался милиционер. — Что случилось?
«То-то. Случилось!» — удовлетворенно подумала рябая и на мгновение бельмо сверкнуло торжеством, но сейчас же она взяла себя в руки и заголосила:
— Спасите! Хулиганит и, может, убьет.
— Кого убьет? — испугался старшина.
— Ой, всех убьет. Зарежет и меня и Ивана.
— Какого Ивана? — дернулся рыжий.
— Да какого? Гудзеватого Ивана, соседа.
— Постой, кто убьет?
— Да художник наш, художник. Напился, а теперь зарежет.
— Это Болотов, что ли?
— Ну!
— Ясно. Ефремов, ты слышал? Имеет место хулиганство с убийством.
— Так точно, слышал. Собираться?
— Одевайся, заводи машину. Я сейчас.
Ефремов выдернул штепсель электрической плитки, сорвал с вешалки пояс, шинель и в тамбур загрохотал сапогами.
— Вот и жалей тунеядцев, — сказал старшина. — Сегодня он тунеядец, а завтра — убийца.
Рыжий обнял рябую. Рябая плакала. От счастья.
...он испугался. Некоторое время Коля стоял, прижав дверь спиной. Он прислушивался к тиканью часов.
— Откуда часы?
Посмотрел на стол, где из пустого места материализовался будильник. Будильник показывал три. Пораженный, Коля бросился к окну и увидел, что белые тени несутся мимо фонаря и часов на фонаре, а на часах на фонаре — три.
«Что же это? — лихорадочно подумал Коля. — Что же это — рок? Да, часы всегда служили символом рока».
Там, за окном, над домами вьюга носила белые тени, она заметала следы у закрытых парадных. Три часа: ему, Коле, исполнилось двадцать пять. И шли часы, бежало Колино время. Новое время — двадцать шестой год. Что же это? Вот сейчас приедет машина — и начнется для Коли новая жизнь. Где-то черт знает где, в полярной ночи, в вечных холодах.