Вся милиция, студенты трех вузов, войска внутренней охраны, курсанты военных училищ, все офицеры, находившиеся в распоряжении отдела кадров фронта и ждавшие увольнения из армии или перевода в другие части, вся комсомольская организация города, добровольцы — старые рабочие, которым надоели и хулиганство, и поножовщина, и грабежи, и прочие бесчинства, приняли участие в этой операции.
Целая армия была приведена в движение для того, чтобы удержать Генку на краю пропасти, по которому он ходил, как по острию ножа.
Правда, может быть, в эту пропасть Генке не дал упасть один из тех, кто сам в ней находился, — Гаврош, он же Сарептская Горчица, он же Гринька…
Фамилию его Генка узнал, когда вся компания, взятая на чердаке, оказалась на просторном дворе милиции.
— Григорий Томилин! — сказал Гринька, когда подошел к офицеру, который составлял список задержанных.
На двор милиции все прибывали и прибывали новые группы задержанных генок — обоих полов и всех возрастов. Можно было считать операцию удавшейся, но майор был предельно озабочен — срочно надо было изыскивать помещение для арестованных, и хотя многих задержанных просто из-за отсутствия документов при себе, опросив, отпускали, все же скапливалась тут изрядная, разношерстная, разномастная, разноголосая и нечистая толпа явно подозрительных людей: крикливо одетые, ярко раскрашенные девицы, нахальством маскирующие свой испуг или плачущие в приступе страха и злости, по-всякому одетые молодые люди, которые либо возмущенно кричали что-то вроде «Не имеете права!», либо лихорадочно курили папиросу за папиросой, либо искоса, изучающе поглядывали на все окружающее, словно примеряясь к тому, чем все это может для них обернуться. Это были и жители города, давно бывшие на примете у милиции, и разные приблудные — без постоянного места жительства, без прописки, без семьи, без роду, без племени, Иваны, не помнящие родства, бежавшие из лагерей или еще не попавшие туда, хотя по многим уже скучала тюремная решетка, люди без чувства и без закона, вольные птицы без крыльев, рыцари удачи, черпавшие из чужого кармана, как из своего, и способные на то, чтобы из-за копейки выпустить душу из человека. И оборванцы, махнувшие на свою жизнь рукой, и те, для кого хорошая одежда была профессионально необходима. Молодые и старые. Начинающие и кончающие свою жизнь. Те, кого толкнули на улицу сложные и не всегда подчиняющиеся прописям жизненные обстоятельства, и те, кто годами ходил темной дорогой, избегая громкой славы судебных процессов и государственного обеспечения в соответствующих, приспособленных для этого, помещениях.
Перед Генкой предстал вдруг тот мир, на который намекал ему майор, начальник пограничной заставы, о котором говорил ему Вихров, о котором говорила Дашенька Нечаева.
И Генке стало страшно при взгляде на этот мир.
Он, как затравленный собаками котенок, что взлетает на дерево одним махом и видит под собой собачьи морды, смотрел и смотрел вокруг на эти лица, понурые, злые, брезгливые, нахальные, равнодушные, помятые и гладкие, но одинаково чем-то похожие друг на друга. Пожалуй, роднило их выражение досады и страха — не повезло, попались! Сколько, видно, по кромке ни ходи, а все одно — скатишься…
Вместе с задержанными во двор входили и добровольцы из комсомольских отрядов, которым на эту ночь выдали оружие. Они сдавали своих подшефных, затем шли сдавать оружие. И вдруг словно пламя полыхнуло в воротах — копна золотисто рыжих, оттенка красной меди, пышных волос, простенькое лицо, ватная курточка, на одном плече ремень винтовки, щеки, горящие румянцем возбуждения, глаза, в которые так хотелось Гриньке глядеть и глядеть! Это была Танюшка Бойко! И Гринька, увидев ее издали, побледнел как смерть и вдруг сел на землю и заслонился от Тани Генкой.
— Эй, ты! — крикнул ему один из охранников. — Встань давай!
И Гринька вдруг сказал каким-то беспомощным, ломающимся голосом, совсем по-детски:
— Ой, можно я посижу — рыженькая выйдет, я встану, а?
Охранник то ли нахмурился, то ли усмехнулся — трудно было разобрать выражение его лица в этой сумятице метавшихся по всему двору теней и бликов от передвижения людей, от вспышек электрических фонариков.
— Совесть-то, значит, еще имеется! — сказал он.
Но рыженькая не увидела ни Генку, который тоже смертельно боялся попасться ей на глаза, ни тем более Гриньку. Она ушла в помещение, вернулась без винтовки и, спросив, который час, — а было уже четыре утра! — побежала из ворот, на ходу стягивая со своего рукава красную повязку дружинника.