«Дядя Митя!
Я не смею написать — дорогой мой или милый мой, хотя вы и дороги мне и милы, как прежде, и, верно, навсегда. Простите меня за то, что я пользуюсь не совсем надежным способом сообщения, через Фросю, но у меня нет другого выхода. Писать вам на квартиру я не могу. Слишком дороги вы мне для того, чтобы я могла ставить вас под удар.
На скромность и на такт Фроси я не надеюсь. Боюсь, что первой читательницей этого письма станет она, а не вы. И все-таки пишу. Это первое и последнее письмо, Из него она не почерпнет ничего, потому что это письмо для вас, а не для нее. И если она не утерпит и вскроет это письмо, пусть ей, как сказала бы бабушка Агата, бог простит…
Тюрьма не отгорожена китайской стеной от внешнего мира. И как ни строги здесь порядки — здесь не детский сад! — многое из происходящего в вашем мире, дядя Митя, доходит сюда. Я узнала о том, как боролись вы за справедливый приговор. Я понимаю, что вы не сделали бы этого только ради меня. Но — бесконечно благодарна! У меня была страшная ночь перед судом, от которого ждала вынесения беспощадного приговора. В эту ночь у меня появилась мысль — уйти из жизни самой, до того, как я захирею в практически вечном заключении. А потом стало стыдно — уйти в кусты, как только меня схватили за руку! Это было бы уж очень непорядочно — Фрося понесла бы ответственность одна за все.
Здешние законники, — а, как я теперь вижу, подлинные знатоки уголовного кодекса находятся не в здании суда или прокуратуры, а именно здесь, — были потрясены тем, что Иванов вынес такой мягкий и справедливый приговор, хотя считали, что он мог бы ограничиться и пятью годами для меня. Мнения их разошлись. Одни сказали, что судья растаял перед моей красотой. Но другие решили, что у него проснулась совесть или ответственность перед законом и что красота на него не действовала, вернее, еще больше его ожесточала, и приводили примеры — очень доказательные. Ну бог с ними — и с судьями и с законниками за решеткой!
Я — виновата и, как ни тяжко мне здесь, искуплю свою вину.
Через восемь лет, когда я выйду из заключения, мне будет тридцать пять лет. Тридцать пять лет. Когда я иной раз чувствовала себя старухою в двадцать пять! Тридцать пять лет — умирать еще рано, а начинать новую жизнь — слишком поздно. Только теперь я понимаю, что я наделала! Счастье, что Фрося не прошла через это. Но — будет то, что будет. Иного утешения у меня нет.
Впрочем, я клевещу и на себя и на жизнь. Утешение есть, и оно в том, что я вас все-таки люблю, дядя Митя, и счастлива, что второй раз познала в жизни радость истинного чувства, не имеющего границ, чувства, на которое не может повлиять ничто — ни время, ни обстоятельства.
Не думайте обо мне плохо. Обещаю также вам — мне ведь некому больше обещать, я одна в целом мире! — что я не буду ни хныкать, ни подличать, что я не унижу себя ничем и вы не станете сожалеть ни о чем и не будете стыдиться того, что были близки с бедной Зиной, которая только оступилась, дядя Митя, только оступилась…
Я — всегда с вами.
Хочу в воспоминании о вас черпать твердость и веру в людей.
Прощайте, мой дорогой, самый близкий во всем мире человек, несмотря ни на что, наперекор всему.
Пусть все у вас будет хорошо!