– Милая, у Вениамина не может быть своих детей, – подслушал я как-то раз разговор Мамоны с ее подругой, тоже смотрительницей Пушкинского музея, но только другого зала – импрессионистов. – Это самое большое горе в его жизни, он мне сам говорил… И когда делал предложение, так и сказал: «Я долго наблюдал за вами и вашим мальчиком, мне кажется, я смогу стать для него хорошим отцом…» Потому что, ты ведь знаешь, Тоня, я никогда бы не вышла замуж, если бы это могло повредить моему сыну… Сын для меня, – и она высоко подняла напудренный подбородок, – сын – это мое все!
Тут я позволил себе усмехнуться и отошел от двери, ведущей в кухню, где Мамона шепталась со своей подругой. В матушкиной родительской любви я нисколько не сомневался, но то, что, кроме меня, в ее жизни существовало еще кое-что, было для меня яснее ясного. Всю жизнь ее преследовало желание Казаться, Выглядеть, а главное – Быть интеллигентной женщиной.
Идеалам Интеллигентности (таким, какие они представлялись ее не слишком богатому воображению) Мамона свято следовала всю жизнь. Ее весьма скромное образование (восемь классов вечерней школы) лишало ее пропуска в лучшие дома Москвы, где читали Борхеса (в котором она ровном счетом ничего не понимала) и слушали Брамса (под которого она засыпала на второй минуте). Но, устроившись смотрителем в Русский музей, Мамона получила возможность не только ежедневно видеть лучших представителей Интеллигенции, но и со значительным видом смотреть на них сквозь стекла слегка приспущенных к носу очков.
– Скажите, это Ван Рейн? – робко спрашивал какой-нибудь изможденный библиотечной пылью доходяга, указывая на одну из картин.
И Мамона воспаряла к высотам своей кратковременной славы:
– Это Ван Дейк, – строго и слегка презрительно, произнесла она с таким видом, будто спутать кого-то с Ван Дейком – преступление, сравнимое разве что с гуманитарной катастрофой. – А Рейн – это река в Германии. Сходите в Географический музей, вам туда.
Очкарик пятился и растворялся в гулких залах музея, не решаясь возразить ей, что Ван Рейном звали также и Рембрандта, а Мамона усаживалась на свое место у входа с видом оскорбленной невинности и сурово поджимала губы.
Ее весьма большой гардероб состоял сплошь из строгих платьев с белыми воротничками и непременной камеей у ворота, деловых костюмов и кружевных блузок с ужасными жабо. На ее прикроватной тумбочке всегда лежал «Улисс» Джойса – она так и не смогла одолеть даже пары страниц, но гости, по нечаянности заглядывающие в спальню, прекрасно видели,
– Милые мои, никогда не стоит думать о смерти раньше, чем придет тому пора… Но коль случится мне усопнуть раньше вас, то вспомните мое последнее желание.
Вениамин Андреич тоже повел бровями, проявляя слегка фальшивую заинтересованность, а Мамона продолжила, усаживаясь за стол и принимая позу «Любительницы абсента» кисти Пабло Пикассо:
– Пусть на моих похоронах все время, пока будет длиться панихида и дорога до крематория, играет полонез Огинского…
– Не второй концерт Рахманинова? – уточнил дядя Веня, глядя на нее очень серьезными глазами, на дне которых резвились бесенята.
– О нет, – Мамона взмахнула кружевным манжетом, отвергая саму мысль о такой подмене. – Именно этот полонез. Он наполняет меня экспрессией, – (интересно, подумал я, знает ли Мамона, что такое экспрессия), – и чувствами. Под этот полонез в эмиграции стрелялись белые офицеры… Одним словом, на своих похоронах я хочу слышать именно Огинского.
– Сделаем, – пообещал я и получил в благодарность долгий взгляд ее глаз, мечтательно полуприкрытых веками.
При всех своих больше смешных, чем невыносимых недостатках Мамона всегда была хорошей хозяйкой. Она изумительно готовит (чаще всего по рецептам книги «Любимые блюда королей и императоров») и считает своим долгом непременно сопровождать каждый наш обед маленькой лекцией из этой же книги:
– Друзья мои, сегодня мы с вами будем есть пиццу. Знаете ли вы, что это за блюдо?
– Мамона, ну кто же в наше время не знает пиццу! – не выдерживал я.
– А знаете, как получилось, что такое, в общем-то, простое блюдо, как пицца, завоевало всю Европу? – на глазах оживляясь и не обращая внимания на мой выпад, говорила мать, раскладывая открытый пирог по тарелкам. – В тысяча семьсот семьдесят втором году, – она поднимала палец, – король обеих Сицилий Фердинанд Первый впервые тайно ночью посетил в Неаполе заведение местного пиццайоло Антонио Тесты.
– Почему тайно? – желая угодить ее желанию потрясти нас своей эрудицией, спрашивал дядя Веня, вспарывая ножом сырную корочку.
Мамона, которая ждала этого вопроса, воспаряла ввысь: