В вечернее время, как только повеяло первой прохладой, трактир стал наполняться разномастным людом. Пьяные горланили песни и сквернословили так, что Ермолай и Савелий, посматривая на них со своих лавок, неодобрительно качали головами и то и дело осеняли себя крестным знамением.
До поры до времени на них никто особо внимания не обращал, и, уставшие с дороги, мужики уже начали забываться тревожным сном, как вдруг были разбужены звоном и грохотом слетевших со столов тарелок и бутылок. Некий разгулявшийся молодой человек с бритым лицом и в диковинном красно-синем мундире затеял драку с трактирщиком, обвиняя последнего в том, что тот «на каждую четверть водки два стакана лишней воды кладет, а деньги берет как за чистую».
Толстый трактирщик, которого гвардеец душил голыми руками, распластав его в проходе между лавками, хрипел и выкатывал белесые косые глаза.
Кругом стоял визг гулящих девок и хохот разгулявшихся молодчиков. Кто-то носился по столам, сшибая на пол посуду, и она катилась по полу, звеня и подпрыгивая.
– Вот спаси Иисусе, шли за помогти, а попали на шабаш, – сказал старший, свешивая с лавки босые ноги.
– Уходить надо, дядя Ермолай.
– Да уж, посидели.
Оба мужика, не обращая внимания на то, что творилось вокруг, принялись споро одеваться.
В это время в трактир, привлеченный шумом и свистом, вошел отряд караульных. Возглавлял их высокий, как каланча, гвардеец в диковинной высокой шапке и со шпагой, воинственно бряцающей у правого бедра. Вид у него был такой бравый и строгий, а караул так недвусмысленно взялся за ружья, что шум в трактире мгновенно улегся. Гулящие девки, городское хулинанье и прочая мелкая сошка брызнули в двери и окна, как рыба сквозь дырявый невод.
Караул, казалось, это не интересовало: все смотрели на молодого человека, зачинщика драки. С сожалением выпустив горло трактирщика, он поднялся с пола и, ни на кого не глядя, хмуро оправлял рукава мундира.
– Тэ-экс-с… – протянул начальник, оглядывая сквозь прищуренный глаза открывшуюся ему картину погрома. – Шумим, значит, и императорских указов не соблюдаем. Гардемарин? – спросил он у юноши, и, не дожидаясь ответа, сам себе ответил:
– Гардемарин. А то, что курсантам морской школы высочайшим императорским повелением запрещено посещать кабаки, трактиры и прочие тому подобные места, слыхал?
– Слыхал.
– Пожалуйте, сударь. Доставим вас к вашему начальству для наложения наказания.
– Я…
Юноша принял очень воинственный вид, и караул, заметив это, сгрудился возле него поплотнее. Не исключено, что в трактире могла завязаться вторая драка, на этот раз с куда более серьезными последствиями, но тут, к удивлению Савелия, какая-то сила подхватила его старшего товарища с лавки и бросила к начальнику караула.
– Ох, господин хороший, простите, не знаю, как величать вас, дозвольте сказать. Не наказывайте вы его, бог с ним. Барич это мой, Микита Андреевич, барыни моей единственный сынок. Я ему письмо, вишь, из дому привез, так он на радостях меня в трактир, значит, и повез, чтобы я, значит, угостился. А сам-то Микита ни-ни, и усов в водке не обмочит, и в дверь не войдет, где подносят, ну ее, говорит, проклятую! Привез меня, значит, в трактир-то – а вы не удивляйтесь, господин хороший, что барич меня самолично подвез, я ж вашего Питербурха-то не знаю, а Микиту-то Андрееча с младых ногтей вырастил, дядька я его, пока в мореходную школу из дома не проводили, все ходил за мальчонком. Привез он меня в трактир, а тут на него и налетели, ворье поганое. Он, Микита-то наш, дюже горячий. Вот оно и началось, и пошло, и пошло. Ан он-то не виноват, как есть не виноват, вот и товарищ мой, что на лавке сидит, подтвердить может. Отпустите вы Микитку, господин хороший, бог с ним. А за беспокойство примите. Я, чай, понимаю, что служба. Примите за беспокойство, как бы от моей барыни взяли. Один он, чай, у нее сынок.
Слова из Ермолая сыпались горохом, мужичонка стал сам на себя не похож: вертелся, юлил, подпрыгивал, робко дотрагивался до рукава начальника караула и даже пытался заглянуть ему в глаза. А когда сказал «примите», в заскорузлой, черной от работы крестьянской руке появилась некая бумажка. Бумажка была большая, но в несколько раз сложенная, и бумажка эта сама, будто живая, вползла за обшлаг караульного мундира и затаилась там, являя миру только крошечный треугольный кончик.
Начальник караула глянул на этот кончик, усмехнулся, заправил его поглубже и, не говоря ни слова, развернулся к выходу. Стуча сапогами, все четверо караульных покинули трактир.
– Ну, брат, спасибо. Выручил ты меня. Не на шутку выручил: погнали бы меня из гардемаринов, на этот раз точно бы погнали, – весело обратился к Ермолаю кудрявый юноша. – Сколько сунул-то ему?
Ермолай ответил.
– Тю! – присвистнул гардемарин. – Да на такие деньги ты мог бы корову себе купить! Ты что, брат, святой?
– Не. И деньги, господин ты мой хороший, у нас вон с Савелием чуть не последние были, – спокойно ответил мужик, поглаживая бороду.