– Простите меня, – шепчет она. – И не бросайте. При чем тут отец, когда есть я? – Последние слова шепчутся уже сквозь сон, но она формулирует себе задание: «Я потом скажу им это четко. Дуракам малолетним…»
А в это время Марина только что проснулась. Она мусолит в руках мобильник: звонить Нине Павловне или нет? Утром к ней приходила Лелька с сумкой через плечо, по дороге в школу. Марина была еще в постели, шла к двери босыми ногами в халате, накинутом едва-едва. Лелька вошла и зыркнула на мятую постель.
– Я так… – сказала она. – У вас есть «Горе от ума»?
– Зачем тебе? Ты ведь уже это прошла.
– Мы ставим пьесу, – нагло врет девчонка.
– И кем ты будешь?
– Я? Ну, этой, как ее… Не главной – служанкой.
– Лизонькой.
Лелька смотрит на Марину оторопело.
– Ну, значит, ею, – говорит она. – Помнить все невозможно. Тем более второстепенное. – И она поворачивается уходить.
– Так тебе нужен Грибоедов? – Марине хочется сказать ей другое: «Пошла ты на хер. Нет у меня Грибоедова, нет и Алексея, нет из-за вас, сексуально озабоченных сучек. Всю жизнь мне скурочили, сволочи!»
– Так нужен или нет Грибоедов?
– Ну дайте… Я уже все забыла, не помню ни про что, ни где. Знаю только, что Грибоедова убили чеченцы.
Марина дает ей книгу. Не будет она ей ничего ни объяснять, ни поправлять.
– Можно я у вас помою руки? – Девчонка шныряет в ванную и тут же выходит.
– В туалет зайдешь? – смеется Марина.
– Да ладно вам. Мать уверена, что он прячется у вас. Сходи, говорит, проверь.
– Не стыдно? – спрашивает Марина.
– Стыдно, когда видно, – парирует Лелька и уходит, помахивая книжкой.
Почему так неловко бывает от чужой наглости? Но тут же Марина перекусывает эту верхнюю, неверную мысль. При чем тут чужая наглость? Спроси лучше: почему находишься в зависимости от своих соседок? Почему ты не звонишь Алексею из-за этих дур, будто в чем-то перед ними виновата? И так ведь всю жизнь – полная несвобода от чужого правила. В садике две тощие косички – так велит воспитательница. Две одинаково слабых косички, но бантики разные – синий и красный. Велено! В школе – пенал обязательно должен лежать слева. «Так вам удобнее», – объясняет учительница. Ей всегда было удобней справа, но нельзя. Потом она уже сама учительница.
– Мариночка, – это шепчет ей директор в туалете, – пожалуйста, в школе без этих стрелочек у глаз. Зачем вам это? Вы уже замужем, и муж вас любит и без них.
Пенал, глупые замечания директора, разноцветные бантики – все это было ей неудобно, все не нравилось, но это было правилом. И нет конца капкану бездарных уложений. Нет! К ней вламываются в дом и проверяют, есть ли у нее мужчина. А был бы? Тогда бы она услышала визг подъезда, визг радости от возможности укусить, тяпнуть, придавить за нарушение чьих-то, не ее, правил. Всегда, всегда хамство свободно в своем выражении к ней, а она закомплексована. И всегда так было. Человек выбирает: сам он или хам. Легко сказать, а если выбиралка сдохла в детстве? Но разве не свинство сваливать свои комплексы на маму, которая учила сидеть интеллигентно, культурно, на краешке стула, на воспитательницу детсада в синей вытянутой шерстяной кофте и подрезанных валенках, на учительницу, которая произносила «пэнал», на директрису, уже старую вдовицу, которую давно никто не любил. И она до смерти боялась возникновения в школе этой странной и опасной возможности. Господи, спаси! Так можно все свалить на крепостное право и на чудовище Сталина. Но сами мы – кто? Взялось же из ничего это сегодняшнее безбашенное поколение, идущее вслед. На каком дереве выросло оно, отважное и бесстыдное?
Скарлетт О’Хара сказала бы: «Я подумаю об этом завтра», а она тянет эту бесконечную мысль за собой на работу, по дороге опутывая ею людей, как опутывается сама мыслями о других, о дороговизне, о стонущей от артрита коленке, о том, что каждый у себя один, как было бы правильно, а просто часть больного, никому не нужного человеческого тела. На работу шла усталая, разбитая женщина. А ведь всего накануне у нее был день счастья. Или ей показалось? Во всяком случае в этом свалившемся на голову без знака предупреждения дне была возможность счастья.
«Бурмин побледнел и бросился к ее ногам». Она не знает лучшей строчки о любви – как обвале, смерче, как о невыносимом слабым и глупым телом испытании счастьем. Как она плакала девчонкой над «Метелью», и вот плачет сейчас. А надо вытереть «морду лица», она ведь идет на работу. Это вам не стена плача.
Возле ее стола сидел и ждал – кто бы вы думали? – Арсен. Такой же выутюженный и стильный, как три года тому назад. А на столешнице стоял огромный ананас, не фрукт, не ягода – ощетинившийся зверь.
– Я уже говорил с главным (это вместо «здрассьте»), он заинтересовался книгой и направил к тебе. Она – в смысле, книга – о наших пересечениях с польским кино уже сегодня, о нашем интересе друг к другу и недоверии. О симпатии и старой-престарой нелюбви. Еврославянство и евразийство. Одни словом, твердо и вкусно, сладко и горько.
– А на обложке ананас? – спросила Марина.
Он засмеялся.