– Ну, чё, считай, Анна теперя хозяйка туто. Как самой-то не стало, Домны.
Анна Филипповна и в самом деле смотрелась хозяйкой. Наконец-то она сама станет решать, как жить и что делать. На поздний Спас похоронили свекровушку. Двадцать лет жила Анна под свекрухой. Шагу не ступи без позволения. Семья держала курень, жгли зимами уголь на продажу. Как управятся с уборкой, съезжают всей семьей в лес, в маленькую избушку. Лес валили, на чурбаки пилили, ставили курени – засыпанные сверху землей кучи чурбаков. Как снег падет, курени запускали. Надо было, чтоб не горело, не прорывался верховой огонь, а медленно тлела внутренность куреня. Денно и нощно нужен пригляд. Дым, сажа, все в копоти. Молитва – работа – молитва – обед – молитва – работа – молитва – сон. Прогоревший курень надо разобрать, уголь в коробья загрузить да по санному пути свезти в Оханск на пристань. И так-то всю зиму. Двадцать лет, не разгибаясь.
Пластались цельными днями. Горластая двужильная свекровка погоняла и снох, и мужиков. Только к весне, как развезет дороги, сбирались с куреней домой. Лиц не знатко – до того черны. Сразу в баню, грязную лопотину сымали, парились, оттирались от угля, а все равно оставались на лицах черные следы. За двадцать лет въелась в кожу угольная пыль; кажется, и небо было все в этом угле. Поэтому и была у Терехиных в деревне другая фамиль-прозвание – Сажины.
Братовья Михайлы от угольного промысла отошли, стали жить на починках. А Михайлу, как ни звала Анна, увести не удалось. Уж больно покорен был матушке, слаб характером. Хороший мужик, только шибко смиренный, в отца. Ну, зато и матери, и жене послушный. Старшие Терехины деньги складывали в долбленую схоронку в стене, семья жила скупо, одевались бедно. Уж и силы обоих стариков были не те, уже можно было нанимать работников, но они не понимали, как это – не робить. От тяжелейшей работы не замогла Анна рожать. Только-то и остался в живых – один Левонтей.
В запрошлом лете в Оханском на ярмарке сговорилась Анна с купцом-старовером из Екатеринбурга. Всю зиму семейство рубило лес и свозило к оханской пристани. Весной связали плот, купец дал знающего плотогона, и большой весенней водой погнали они плот до торгового города Казань. Там купец продал лес, хорошо расчелся с дольщиками. Пошли домой, все речным берегом, торной дорогой. Где скиты были знаемые, останавливались, молились и шли дальше. Много народу разного бредет по Руси! В Казани купили товару домой, ситцев, посуды. Машинку швейную купили. Называется «Зингер». Так ее Анна и несла. Не тяжелая машинка. Обучил ее бойкий приказчик нитку на челнок наматывать, показал, как шов кладется. Да быстро так шьет машинка, – радовалась Васса.
Домой пришли в середине лета – к могиле. Старший Терехин помер ударом. Изробился мужик. Сел под образа и не встал. Этим же летом Бог забрал и свекровь. Она слегла сразу же по приходе детей и уж не поднялась. Заходилась в кашле, мучительно исторгая черную пену. Похоронила Анна свекровушку, поголосила, как положено, но вздохнула полной грудью. Хватит этой черной работы, хватит уголь этот проклятой глотать и дымом дышать.
Чё нам теперя не жить? Дом построили хороший, деньги есть, наймовать работников станем, нам с Михайлой по сорок лет только, поживем еще. Так думала Анна. И свадьба радовала ее, и урожайная осень. И невестка глянулась, Татьяна. Тихая, спокойная. Левонтей свадьбе был не рад. Ничего, потом матери спасибо еще скажешь. А то чуть не охомутала парня Анисья Овчинникова. Девка здоровущая, горластая. Из Меновщиков, рядом деревни. Мать с отцом славные, работящие. И ей Левонтей глянулся. Просил Левонтей мать с отцом: мол, посватайтеся к Овчинниковым, а не то выдадут девку, у их сваты уже наезжают из Троицы. Анна со сватовством тянула и тянула. Опасалась: придет Анисья – станет ли слушаться? Вон бойкая какая, из дома богатого. Анисья, казалось Анне, больно уж на покойницу-свекровь похожа. И сама высмотрела Анна свое горе, сама за руку привела. Кабы, верно, что знать, знато бы…
Татьяна жила в починке с вдовой матерью, прижитая неведомо от кого. Сказывали, от беглого с каторги цыгана. Мать шила, ткала и вязала в люди, жили бедно. Уж чем Анне поглянулась Татьяна, так это робостью своей, скромностью. И мать говорила Татьянина, что девка скромная и послушная, работящая, шитью обучена, и люди так сказывали. Ну вот, на машинке будет и семью обшивать, и в люди шить, – так думала Анна. Из себя девка невидная, худоватая, жили стая. Глаз у ей какой-то ненашенский, думалось иной раз. У старовера глаз круглый, твердый, глядит – не сморгнет. А у Татьяны глаза долгие, аж с лица будто загибаются. И всегда прикрыты маленько, и куда глядят, не поймешь. Михайло был недоволен: «Нашто тебе эта нечунайка? Нам для себя купить бы дом в Оханске, этот молодым оставить. А? И живи оне…»