Константин был младший, тоже грамотеем уродился. Одно время служил счетоводом на железной дороге, но только для того, чтобы на белый свет поглядеть. И даже, сказывали, на Дальний Восток уезжал. Но как обзавелся семьей, так стал земским деятелем. Его супруга Мария Алексеевна учительствовала. Достаток скромный, а все деньги – на книги да журналы. И все про новшества разные, машины, сеялки-молотилки, скотину породистую.
Андриян в эти дела ушел со всей душой и головой. Все подбивал и Тимофея отойти от бродячей жизни, осесть, хозяйство завести. Тесть бы капиталом помог. Хорошо бы зажили мы, а, Тима?
Тимофея с годами и самого все больше тянула к себе родная земля. Камешком баловаться – дело выгодное, конечно, да для мужика оханского неосновательное какое-то. Для ча стараться-то? Чтобы ете камешки городская барыня нацепила? Что после тебя останется? Камешки ейные? То ли дело дом в Оханске поставить, мельницу, земли десятин с полсотни иметь, конский завод… Это ж, брат, совсем другое дело.
Андриян разворачивал газетку, гордясь, показывал. Во, гляди, про наш съезд написано, крестьянский! И что я тамока говорил, все написано, даже еще и лучше:
«…Говорят, что человек человеку волк! Говорят, что человек с человеком на грызне и сваре строит свое благополучие, свое счастье. Говорят, что борьбою между людьми ведется история человечества и устроение его жизни. Нет, не враждой, а любовью должна руководствоваться жизнь человеческая. Наша идея есть идея мирного развития, основанного на добрых чувствах человека, на его любви к ближнему…»
– Ну, я так и сказывал: зачем, мол, нам воевать-то, Тима? Ето ж сколь добра уходит ни на чё, сколь народу убивают… Давай, мол, жизь устраивать. Вот так вот все и написано, как я сказывал. Я только не знаю, что за слово такое: идея. Написано тутока: идея. Чё это? Надо будёт у Чудинова спросить. Мужик умной, все знат.
В конце четырнадцатого года Андрияна посадили за отказ идти воевать. Сидели с полгода в Перми вместе с Чудиновым, вот уж два лаптя пара. Досыта наговорились, поди. Тимофей бы в отказ не пошел, но его не призвали, а сам напрашиваться не стал. У него и здесь то и дело война, товар-золотишко возить. Голову-то и здесь можно сложить. Легко.
Больше им свидеться не довелось. Никого из родных-знакомых в военные годы Тимофей увидеть не старался. Все они, все до единого, были полностью беззащитны перед огненными лавинами. Кого ни встретишь случайно – только и рассказов про бедствия, разорения, смерть… И он, здоровенный вооруженный мужик, никому и ничем не мог помочь, никого не мог защитить. В девятнадцатом годе возле оханской пристани, мыча бессвязно, за его сапог уцепился какой-то грязный мужичонка в рваной шубейке. Тимофей еле признал конюха, жившего некогда у Андрияна: глухой и почти немой Тихон, это же он, точно. Тимофей спешился, достал бедолаге краюху хлеба. Уже понимая, что его хозяина, видимо, нет в живых. И не дожидаться бы бессвязного рассказа, и не снился бы ты, Андриян, не спрашивал бы…
Андрияна и впрямь уже не было на свете. Кто с ним расправился, Тихон сказать не мог: могли быть белые, могли красные. Равно зверствовали. Кому ты проповедовать пошел, Андриян, кому говорил, что воевать – грех, убивать – грех?! Этим, пьяным от крови, тем, которые даже боялись очнуться от своего безумия? Тихон, мыча, показывал, как Андрияна схватили и поволокли на реку, к проруби. А чтобы не хватался за лед, руки перерубили, во так вот, во тутока, – махал грязными рукавами Тихон.
И приходит теперь Андриян в ночные сны, творит крестное знамение перерубленными руками, все говорит, что воевать – грех, убивать – грех, и все что-то спрашивает, да не слыхать, что…
Через тридцать лет ступил Тимофей на родную землю. Длинным был путь по всей Сибири. Нагляделся на поротых и повешенных. Встало где-то в горле отчетливое до тошноты отвращение к «белой кости». Из военных действий ушел, охранял обозы с припасами. Не раз пытались его поставить в карательные отряды, ну, Сибирь большая, пути широкие. И по скитам доводилось прятаться.
Наверно, человеческая память не может вместить всего, что произошло за эти несколько лет. Что-то забылось насовсем, что-то частично было в памяти, всплывало неожиданно и больно. Как брел посолонь из Маньчжурии. Нагляделся и на то, как красные вешали и расстреливали. Видно, отвернулся от нас Господь, – так думал. Охотничал, шишковал, рыбачил. В деревне не показался, жил у чудов, на старой пасеке. Умел с чудами беседу вести – еще от отца перенял, лет десяти. Это сороковые-пятидесятые годы.
Омшаник был пуст, пасека заброшена. Сердце сжималось от тревоги. Чудам очень любопытны были большие люди. Они смотрели на больших со страхом и восхищением. Большие частенько обижали их, поэтому чудь научилась прятаться и начала разбираться в добре и зле, коварстве и хитрости. И мести научилась чудь белоглазая. А если к ней без злобы и насмешки, то нет лучше друга, чем чудь.
Болит сердце, обливается чем-то горячим, жгучим да колет и болит.
– Чуда-Синица, гляна ты моя…