По осени делалось в поселке беспокойно. У кого чё, а все чё-то, как-то… Вон Иван Лаврентьевич заблажил опять. Жизнь у него, конечно, не мед, но все же почему-то он только по осени и блажит. Как картошку выкопат, так на его блажь и накатит. Никак не раньше. И разом: вотяцкая и русская.
Он вдовый, Иван-то Лаврентьевич, но семейство у него немаленькое. Дочь Клавка и ее четверо девок лесенкой: старшая Анька, поменьше и еще поменьше Галька с Нинкой и самая маленькая Людка. У Клавки был муж, только давно, еще на поселении. Девок наделал, освободился и скрылся. Клавка по целым дням сидела на лавочке перед домом и глядела на дальний лес.
Иван Лаврентьевич с утра пораньше ружьишко закинет за плечи и ковыляет на охоту. И охотник он был замечательный, даром что хромой. Даже шкурки как-то выделывал и сам шил девчонкам линючие зимние шапки. Очищает, бывало, шкуру и всякие небылицы про лесных зверей плетет своей и соседской ребятне. Мол, выгреб он однажды волчат из логова и отнес на шапки к знакомому старику в деревню. Волчица-то выследила, явилась ночью да и загрызла в той деревне всех подряд. Во как!
Вполне мог бы Иван Лаврентьевич вновь жениться. Неважно, что хромой вотяк. Главное, паспорт у него был, значит, мог жену из колхоза вызволить. Любая баба из Агеевки и за мертвого замуж пошла бы, лишь бы был с паспортом. Но не бросать же бестолковую Клавку, а навешивать на себя всю ораву даже вдовые колхозницы не соглашались.
Каждую осень Иван Лаврентьевич картошку выкопает и идет свататься. От ворот поворот получит, подумает несколько дней и приходит к выводу, что не может он больше жить. Покупает в сельповском магазине чекушку водки. Закусывать нечем: девки все слопали, как саранча. Хлебной сухой корочкой занюхает, потом достанет с полатей старую гармонь и запоет любимую свою песню:
Долго поет он, слезы вытирает. В избе полно уже ребятни окрестной: слух прошел, что Иван Лаврентьевич запрещенные песни играет.
Потом бунтарь закидывает гармонь обратно на полати и объявляет: «Все, хватит! Иду топиться!» Анька, Галька, Нинка и Людка с криками вцепляются в рукава и штанины, ребятня кричит: «Иван Лаврентьевич топиться пошел!» И все мчатся к пожарному прудику. Четверо девок, как плакальщицы египетские, вопят на всю округу. Иван Лаврентьевич идет медленно, с соседями прощается за руку:
– Ну, сосед, прощай. Топиться я пошел. Чё так-то жить?! Утоплюся на хрен.
– А и верно, – миролюбиво соглашается сосед, – погода хорошая, вода ишо теплая, знай топись.
Когда герой трагедии, провожаемый плакальщицами, появляется у пруда, крутые его бережки уже плотно усажены зрителями. Иван Лаврентьевич широко крестится, заходит по грудь в воду и окунает лицо. Видна только лысина на затылке. «А-а-ах!» – единой грудью набирает воздух зрительный зал и замирает. Через несколько мгновений топящийся разгибается и отфыркивается. «У-ух», – переводят дыхание сочувствующие. Макнется Иван Лаврентьевич в зябкую осеннюю воду несколько раз, протрезвеет и объявляет: «Раздумал я сёдня топиться, ребята! Я в следующий раз утоплюся!» Внучки ревут, смеются и помогают деду выбраться на крутой бережок, а потом, облепив его со всех сторон, ведут домой. Зрители снимаются с мест и несутся в поселок. «Ну, чё, утопился Иван Лаврентьич?» – спрашивают старухи на лавочках. «Не-ет, – кричат ребята, – сказал, что в следующий раз утопится!!»
– Дух от картохи все же тяжелый, земляной. Надышался он, видно, вот и блажит, земля-то тянет его.
– Старики ране-то как сказывали: «…И раскопаша до корене, из того скверного афендрона израсте… И нарече ему имя «картофия» и расплодися по всей земле… на пагубу душам христианским». Тятя мой и в рот ее не брал, картовь ету.
– Да темнота это все, староверы, кержаки-раскольники. И не кури, и не пей… Только и знали: робить.
– Ну, дак и жили, не то, что мы теперя…
На чем разговор и заканчивался. Ругать голодную послевоенную жизнь было нельзя, а хвалить не за что.
Заложная покойница