Федор Федорович, испуганный тем, что сейчас начнется мистика, что друг заедет в те сферы, за которые потянут на ковер, что друг может сказать что-то о душе, быстро вмешался:
— Когда мы всем коллективом глядим на дорогие черты, нам всем тоже не верится, что Илья Александрович не с нами.
Друг упрямо повторил:
— Да, не с нами и не здесь. И вообще ты, Илья, хорош гусь. Но я с детских лет это мог знать, но не знал. Илюша, дорогие трудящиеся пера и бумаги, сидел на одной парте со мной, и он описал меня, но не в лучшем свете, он хотел проследить путь моего выпрямления, но для начала развел меня с женой, но я не из тех, кто сводит счеты в таком месте. Спи спокойно, если можешь.
Приветствие от месткома читала необъятная дама в красном шерстяном строгом костюме — прямой пиджак, прямая юбка. Она сама сочинила стихи и зачитала:
— С радостью они отложили дела, — говорил среди толпы Яша. Он говорил еще, что ему слова не дали, хотя он его и не просил. Он намекал, что корешил с Залесским еще в те годы, когда тот был Илюшкой и сшибал гонорары в «Вечерке». — Портвейн тогда был «три семерки» пятерка стакан, на новые деньги — полтинник. Из «Вечерки» выйдешь, налево — пельменная, бульон всегда, направо, у Чистых прудов, дела делались. Три ступеньки вниз, тут всё! Дерябнем по графинчику — и Вася! Еще один — и Вася!
— Тише, — зашипели сзади.
— Я говорю, время-то рабочее, говорю, что дела-то они отложили не вечерние, а дневные, — разъяснял Яша свою позицию по отношению к даме в красном костюме.
Отговорил последний оратор, тот, что стоял за право на эпитеты, призвавший в заключение стереть белые пятна с неизвестных граней народной жизни, и всех, кроме родственников, попросили освободить помещение. Многие перешли в маленький зал, где прощались с Олегом. Там было все тише и печальнее. Стояли мои десятиклассники, не было только Володи и Сережи, жена моя с ними, Ида стояла вся зареванная, Вера сидела в изголовье, с ней мать Олега, обе в черном. Тихо менялся траурный караул.
С детства не могу смотреть на покойников, боюсь запомнить. Олег как-то рассказывал мне, как он убил дятла, как спохватился, как принес его знакомому охотнику-таксидермисту, чтоб сделать чучело. «Дятел был прекрасен, знаешь, цвет далекого пожара, тут белизна, тут сажность, головка перламутровая. Мне сделали чучело, а цвет стал умирать. И умер. И я похоронил его, но уже не дятла, а оболочку его, куклу».
Я собрался с духом и подошел к Вере.
— Вот его друг, — сказала Вера свекрови.
Мать, почерневшая, не понимающая, что ей говорят, глядела на меня и все кивала, потом что-то прорезалось в ее взгляде, она стянула платок у горла и подала руку, которой я коснулся губами.
Ораторы, как ни удивительно, были те же. А впрочем, почему удивительно — Залесский и Олег дружны были, все это знали, учитель и ученик, много взявший от учителя и не перенесший смерти наставника, так трактовалась кончина Олега. Еще один тезис звучал так: Олег много, очень много обещал, и как много успел бы сделать, и какие у него были творческие планы, но преданность учителю, верность ему даже в смертный час уносит в тайну вечности все обещанное.
— Ну гады, — говорила мне Ида, — не пойдешь же на скандал в такой час. А они именно в такое время и вбивают в умы что им требуется. Да не в умы, а в головы. А требуется вбить то, что Олег еще только мог бы состояться. Хотя одна его страница стоит всего Илюшиного наследства! Илюша всегда его боялся.
— Ида, о покойниках или хорошо, или ничего.
— Или правду.
И в коридоре, куда мы вышли переждать речи, от них не было спасения. Гремел динамик, поэт Скусаев кричал: «Мы все обагрены слезами…» — дальше был шум, дальше, через строку, угадывалась рифма «…в сезаме».
В вестибюле действовала новинка — маятник Фуко. Он показывал, что, несмотря ни на что, жизнь продолжается, Земля все-таки вертится, нельзя унывать. Нижним качающимся концом своим, выполненным в виде шариковой авторучки, маятник указывал на призывы творческих секций: «Новую форму — старому содержанию», «Образу первой и последней жены — достойное место!».
В вестибюле монолитной стайкой, поглощающей вновь подходящих и крепнущей, стояли писатели-издатели, те, кто не только писал, но и работал в издательствах, редакциях журналов, в кино, радио и на телевидении.
— Старик! — закричал от них издатель-прозаик Замирский. — О, Идея Ивановна, подойдите к народу! Ну на минутку!
— Обойдетесь, — ответила Ида.
— Все такая же, — вызывая сочувствие улыбкой, сказал мне Замирский. — Но, старичок, ты подумай, какую подлянку сотворил этот Залесский. Конечно, я гуманист, может, и нехорошо в эту минуту, но истина дороже. Мы все возмущены. (Остальные, подавая по очереди руки, загудели, одобряя его слова.) Мы не посмотрим, что здесь похороны.