Три часа. «Биг Бен»[88] в столовой страшно меня раздражает на рассвете. А таблетки принимать не хочу. Предпочитаю бессонницу. К тому же мне нравится вспоминать, вспоминать. Почему это почти всегда, когда рано проснусь, появляется то воспоминание, о первом разе? Наверно, оставило во мне след. Росарио. Но без всякой тоски. Спокойное море на закате, гладкое, как блюдо. Позади нас деревья. Почти все вечера мы играли в лапту. Портесуэло[89] для этого идеальное место. Мне семнадцать лет. Нынешний возраст Густаво. Бывал ли уже Густаво с женщиной? Еще бы. Несомненно. Думаю, с какой-нибудь из своих подружек. Не случайно он смотрит на них без чрезмерной жадности. Вероятно, этим он себя успокаивает. Росарио жила в гостинице Сеспедеса. Я — у Портелы. Море как блюдо, и позади нас высоченные деревья. Ни один листок не шевелился. Пройдемся немного? Ладно, сказала она, мне нравится ступать по сухим веточкам. От сосен шел такой приятный запах. В то время дачных шале было не так уж много. И в некоторых местах деревья росли довольно густо. Можно было спрятаться от всех, от всего мира. К тому же мир был далеко. Там, где виднелись, нет, где виднеются огоньки. Чуточка страха — это всегда неплохо. Она дает мне руку. Наши купальники высохли, и нам ничуть не холодно, хотя уже вечер. Я остро сознаю, что мы оба почти голые, особенно что она почти голая. Какие ноги. Становится все темней. А там, вдали, мир, музыка патефонов, слышится танго. Давай присядем, говорю я. Такая удобная ложбинка меж двух кустов. Даже есть что-то вроде крыши. Ты боишься? Нет. Я вдруг подумал, что кожа у нее, наверно, соленая. И у меня тоже. Волоски на моем предплечье слиплись от высохшей соли, будто склеенные. Внезапно я замечаю у Росарио нечто, от чего у меня все внутри переворачивается. Из-под купальных трусиков виднеются несколько завитков, тоже прилипших к внутренней поверхности бедра. Я не могу слова вымолвить. Она понимает, что я увидел, и тоже смущена, тоже чего-то ждет. Я ее обнимаю. Мои еще неопытные руки делают это неумело. Сперва, конечно, груди. Они выскальзывают из купальника, будто удирают из тюрьмы. Она улыбается. Бог мой, как она улыбается. Округлые, такие упругие. Это осязательное ощущение никогда у меня не исчезнет. Я до сих пор их чувствую. И они действительно были соленые. Вся она была соленая. Прелесть этого сближения в том, что мы оба так неопытны. Мы делаем много такого, о чем впоследствии узнали, что это весьма нецеломудренно. Но зато так естественно. Так как мы не знаем, что по правилам в первый раз должны быть поспешность, неожиданность, насилие, у нас вступление долгое и упоительное. Как прекрасно учиться у того, кто сам не знает. Ей, Росарио, неизвестно, что в первый раз она должна сопротивляться, выказать страх и стыд, и она делает все с радостью, которая ее озаряет, и мне уже никогда не испытать такого наслаждения от этих столь древних и столь новых ласк. Все в нашем полном распоряжении. Мы понятия не имеем, что порочно, а что дозволено ханжеской моралью. Мы — По Ту Сторону Добра И Зла. Просто все чудесно, изумительно. И так хорошо, что я знать не знаю, какова Росарио интеллектуальная, Росарио социологическая, Росарио экономическая, Росарио философская, а может быть, в семнадцать лет ничего этого в человеке еще нет. Она тоже меня не спрашивала. Ни о чем, столь важном для того, что зовется истинным общением душ и тел. Мы попросту были ее тело и мое тело и наша обоюдная радость. И однако ни одна из моих последующих любовных встреч не была такой идеальной, как эта, в которой мы не соблюдали правил идеального соединения. Возможно, что, повторяй мы это годами, мы неизбежно пришли бы к какому-то виду взаимной холодности, но Росарио и я совершили это всего три раза в один и тот же январский вечер, и, как ни невероятно, лучшим из трех был первый. Идеал. И она даже не забеременела. Чего еще желать? Быть может, секрет той полноты ощущений состоял в том, что тут было что-то от игры, от веселья душевного. Ни на миг мы не ударились в пафос, не клялись в вечной любви, никто из нас даже не сказал «Я тебя люблю». Мы радовались, вот и все. Самые нежные слова, сказанные мною, были: ты злючка. И самое трогательное, сказанное ею: никогда не думала, что это так чудесно, боже мой. Мне показалось знаком истинной и исключительной чистоты то, что слова «боже мой» звучали у нее как возглас радости. Она произносила их, не закрывая глаз, и это было потрясающе — смотрела на меня радостно, благодарно, и в наших объятиях тоже главным было чувство дружбы, нового для нас товарищеского общения. И даже теперь, когда Росарио почтенная супруга доктора Асокара, с тремя взрослыми детьми, двумя прислугами и шале в Карраско[90], мы иногда встречаемся на каких-нибудь празднествах, и наш диалог течет без недомолвок, без тайных обид, вполне непринужденно, без какого-либо намека на тот январский вечер тысяча девятьсот тридцать четвертого года. Но, конечно, мы храним в душе взаимную благодарность и смотрим друг на друга с симпатией сообщников. И в нашем чинном обращении на «вы» сквозит сладостное воспоминание о былом «ты» с нашими вступительными поцелуями, и разведывательными ласками, и переплетенными ногами, и сухими веточками на спинах. У меня нет зависти к Улиссу Асокару, у которого, впрочем, вид человека удовлетворенного, и, наверно, не зря. По правде говоря, мне не хотелось бы теперь лежать в постели со зрелой Росарио, мне, который познал ее свеженькой, в лесу, — ведь нынешняя версия никогда не будет такой волнующей, как та, двадцать семь лет тому назад, и, возможно, только заслонила бы или по меньшей мере исказила бы во мне и в ней тот безупречный образ. Полчетвертого, говорит «биг Бен». Хоть бы заснуть. Теперь я спокойней. Воссоздание того вечера в памяти всегда усмиряет мои нервы, придает желание жить. Попробую применить метод релаксации. Начнем снизу. Сперва расслабить пальцы ног, затем лодыыыжки, ииикры, ляяяжжки, живооот, желууу-док, грууудь, плееечи, шееею.