Рука Матье скользила по доске все быстрее, все дальше, к тому, чего, быть может, и не существует вовсе или чего никогда не удастся достичь. У него в голове вдруг мелькнуло старинное полинезийское имя, которым его нарекли во время его таитянской эпопеи:
Полная концентрация внимания сопровождалась небывалым ощущением силы и чистой радостью, тело его как будто исчезло, и он больше не чувствовал усталости. Искатель истины покинул свою земную оболочку и преследовал добычу в бесконечности. Красота впервые открытого пути и азарт охоты значили почти столько же, сколько и сама добыча. А она все ускользала, на его долю оставались лишь обрывки, крохи: тот, кто согласился бы ими довольствоваться, называл бы их «новым скачком науки». Матье был не из тех. Ему нужно было преследовать добычу до самого логова и хоть и голыми руками, но прикоснуться к ней. Причем такие чувства испытывал, похоже, не он один: Чавес, пока разбирал формулы, буквально продырявил взглядом доску. В какой-то момент Матье повернулся к письменному столу, чтобы выбросить окурки, и заметил, что Чавес делает записи.
Ну, давай, давай, подгонял он самого себя.
Он вновь повернулся к доске. Однако вид коллеги вернул Матье к реальности, в самом банальном ее разрезе: он почувствовал, что устал и проголодался. Матье отпустил себе еще час времени, так как продолжал испытывать внутреннее напряжение, являвшееся обычно предвестником открытия, знаком того, что он еще не исчерпал всех своих сил.
Отбросив назад прядь мокрых, липнущих ко лбу волос, он отступил на несколько шагов, чтобы получше разглядеть совокупность формул на доске, — и вот тут он
Он держал ее. Добыча еще пыталась вырваться, доползти до логова, но ей уже было не уйти.
Внезапно во рту и в горле у него пересохло, сердце в груди запрыгало, будто хотело высвободиться и убежать — совсем как та пойманная и порабощенная сила, что приводила в движение перламутровый шарик.
Он сглотнул и замер с мелом в руке — мелом, о котором теперь можно было сказать, что он был одновременно и самым ничтожным, и самым великим кусочком мела в истории.
Он поднял было руку, чтобы записать эти ходы.
Но тут вспомнил про Чавеса. Опустил глаза и вытер руки. Пьянящая музыка звучала в нем, постоянно возобновляясь и длясь вплоть до финальной ноты, но он не хотел, чтобы ее слышал посторонний. Сперва навязать свое общество, а потом начать списывать — Матье это не нравилось.
Он еще раз бросил взгляд на доску и, мысленно пройдя весь путь заново, двинулся еще дальше, гораздо дальше написанного, и остановился лишь на финальной ноте, про которую заранее знал, какова она будет.
А потом…
Она, казалось, пришла ниоткуда. Она не была простым продолжением предшествующей мелодии. Нота явилась из пространства, лежавшего по ту сторону того, что он еще пару мгновений назад принял за финал.
Нет. Невозможно. Нет!
Кровь отхлынула от лица.
Он попытался заглушить эту новую
Схваченная добыча шевельнулась — для того, чтобы в свою очередь схватить его.
— Я не хотел этого, — пробормотал он.
И ощутил на плече руку Чавеса.
— Молодец, старина. Сегодня ты явно в ударе. То, что ты делаешь, просто потрясающе. Восхитительно. Я бы даже назвал это гениальным… В кои-то веки я не боюсь тебе сказать: гениально…
— Боже мой, — произнес Матье, — боже мой. Теперь это возможно… И даже…
— Что стряслось, старина?
Матье взглянул на него. Нет. Не он. Не нужно, чтобы он знал. Никто. Никогда. Оно, конечно, существует у него в голове, но он его обязательно прогонит, а если потребуется, привяжет к шее камень и — в воду своей повинной головой.
— Ну же, Марк, что с тобой?
— Ничего…
Его вырвало. Затем он потерял сознание.
Когда он пришел в себя, на мгновенье у него возникла надежда.
XVII
Сначала был Мадрид и музей Прадо, затем Байройт и Зальцбург, Венеция, Рим и снова Венеция. Прежде всего музыка, потом Сполето и непререкаемая красота Флоренции. Смотри-ка, дружище: то, что ты сотворил, тот дух, что движет тобой, не полностью преступен. Матье требовалось неопровержимое алиби.