«Не научен», – эхом повторилось в голове мужика и пропало. А из миски, что держал в руках, выматывая нутро и душу, ударил запах свиного сала и жареного лука. Обхватив ладонями теплый черепок миски, стал мужик тянуть из нее маленькими, экономными глотками забытое в деревне варево. И проснулось изголодавшееся нутро, притупленное горько-смолистой кислотой хвойного отвара, «дубовым хлебом» из желудей и половы, разными болтушками да затирушками, заглушавшими не проходящее чувство голода. И такая слабость ударила мужику в ноги, что он тут же и сел, где стоял. Из-под сонных, полуприкрытых век посмотрел на братьев, перед которыми на гладком, как лысина, булыжнике, красно-золотой глазурью блестела пустая глиняная миска. Старший, с притомленным старанием, долизывал ложку. Младший спал, прижавшись к брату. На лицах обоих и копоть, и грязь, и печаль, и тревога. «Даже ложку не стал облизывать», – машинально отметил мужик, глядя на отрешенно поникшего малыша. И тихо сказал, как посоветовал:
– А может, и правда в детдом?
При слове «детдом» братья, как от палки, встрепенулись, испуганно озираться стали.
– Шли домой, – с плаксивой настойчивостью подступил к брату младший. – Шли!
– Пойдем сейчас, пойдем, – поправляя пилотку на брате, тоном взрослого сказал старший и продолжал, будто подсказывал тому, как мужику ответить. – Нельзя нам, скажи, в детдом. А то нас папка с фронта не найдет.
– А куда ж вы теперь?
– А домой, скажи. Лежанку топить. Соседский дом разбомбило – и дров теперь! Все таскают.
И, забыв о мужике, торопя друг друга и озираясь, братья перебежали открытую площадь базара и скрылись в руинах. «Да, – грустно подумал мужик, поднимаясь с земли, – все сейчас ждут. Кто батьку, кто мамку. И мои голодные ждут». И таким стыдом по сердцу полыхнуло, что аж в пот мужика бросило, что дал себя обокрасть какому-то урке, врагу какому-то.
– Ты, наверно, из деревень тех партизанских, что немец спалил, а? – спросила торговка.
– Из тех, – сказал мужик, как отмахнулся, и потерянно побрел с базара, спиной ощущая недобрым счастьем налитый глаз вора.
И чтобы избавиться от этого морозящего спину ощущения, за руины кинотеатра свернул. И так ему в деревню захотелось! Прямо сейчас! Без гостинцев и денег.
– Хоть и тяжело у нас, да горе свое на всех делим, – сказал он вслух, словно спорил с кем-то. – И каждый на счету поэтому. Не заблудится, не потеряется. А тут…
И бригадир-матерщинник вспомнился, что так не хотел отпускать его в город, да бабы настояли, и отпустил…
– Но к вечеру чтоб, как штык, стоял тут! – обдав мужика злым самосадным дымом, приказал он.
И, стукнув костылем по срубу, пояснил, уже бабам:
– Пол стелить начнем. Я райкому школу обещал к Новому году.
Счастливой находкой оказался для нищей, сожженной деревни бригадир этот, воевавший саперным комбатом. На редкость мастеровой был. И что сам умел, торопился другим передать. Спешил, словно воинский эшелон его стоял под парами и вот-вот готовился к отходу прогудеть. Оттого и матерился, наверно, и сиплое горло драл, что боялся к минуте этой не успеть. Научил кузнеца долота да стамески из гусеничных пальцев мастерить, топоры из рессорных листов ковать. А дизельное топливо не сгоревших танков чадило теперь в гильзовых светильниках, освещая могильную пустоту зарывшейся в землю деревни. А у речки, под кручей, баню на фронтовой манер сладил.
– Погреб какой-ся с виду, а внутри-то как ладно! – удивлялись бабы и всей деревней лезли в этот погреб с великой радостью.
И щелок, что мыло заменял, бабы с особым настроением к банному дню готовили, собирая золу со всех печурок и печей. Колхозом жили, колхозом и в бане мылись.
– Ничего, братва, – до ногтей досасывая окурок, твердил людям саперный комбат, – главное – вовремя окопаться.
И окапывались. Пообкусала война бригадира, но до сердца не догрызла. Саперный комбат продолжал воевать с нуждой, разрухой, болью человеческих потерь и собственных ран. И новый его бабий батальон стожильно корячился, накатывая свежие лесины на сруб новой жизни.