Мама задумывалась. Она гладила его по голове и говорила:
– Это, скорее всего, не ружьё, а твоё представление о ружье. Впрочем, может быть это одно и то же.
…В комнате светло от снега и солнца за окном. День уже незаметно наступил полностью – такой же неторопливый, какой был вчера, и позавчера, и каких было уже много в этой избушке.
– Может быть, она приедет ночью, – повторила Вета-мама. – Но она никогда не появляется тогда, когда обещает. Лучше не ждать. Пойдём с тобой на улицу. Тропку расчистим.
– Папа тебя поругает опять. Лопата – тяжёлая.
– А вот чтобы он не расстраивался, мы ему ничего не скажем, – Вета-мама одевает Никиту, и глаза её смеются. – Он ведь только завтра к вечеру приедет. Будет уже незаметно, что снег кто-то чистил…
Под высокими сугробами совсем не видно двух старых, грубо сколоченных столов, врытых в землю. Они стоят под снегом в стороне, у большого дерева.
Летом столы мыли горячей водой, скоблили ножом и снова мыли. И только после этого за них усаживали гостей: «сестрищку» Полю, иногда – очень редко – одного из её одинаковых, наголо остриженных, смирных сыновей. А ещё – Дусю-парикмахершу, пышнобёдрую, с распущенными по плечам пыльного цвета волосами. Лицо у Дуси – сильно напудренное, и пахнет от неё всегда – уксусом и одеколоном. Про неё тётя Маруся старается рассказывать совсем тихо, почти шёпотом:
– Она, Дуська-то, старая дева. Больно уж гитариста любила!.. Гитарист тут у нас в ДэКа одно время работал. И вот она его любила. Лет пять за ним, считай, гналася. Ну, так у ней нищего не вышло. Сидит теперь сидьмя в девках. Космы-то распустила, вроде – молоденька, и сидит. А самой уж сто лет в обед!
Дуся приходила с болонкой на руках, сажала её на чисто вымытое крыльцо. Болонка сидела, косматая, как хризантема, с выпущенным из шерсти розовым языком, и не лаяла, а только часто дышала.
– …Гитариста-то – Алик звали, – шептала тётя Маруся. – Так она теперь собащушку Аликом назвала. А Алик-то – сущка. Собащушка-то.
Приходили старики Анисимовы – чистенькие, суетливые. Деда Анисимова тётя Маруся уважала:
– Он, Анисимов, сроду каменщик хороший. Золотой. Он – на все руки!.. Щас на пенсии, а всё равно, как собрание какое, митинг ли, так бегут за ним. То и дело зовут. И на каждом собрании всё какую-нибудь медальку дадут или грамотку. Он – в пощёте!
Старуха Анисимова курила. Она сидела на крыльце, косясь на Алика, растопырив острые коленки, и подносила ко рту окурок, крепко зажатый двумя пальцами. Окурок был всегда такой крошечный, что Никите, бегавшему по двору в сумерках, казалось издали, будто старуха держит во рту светящийся раскалённый уголёк.
Говорили, что старик крепко любил свою бойкую жену, и что живут они – «ладно», и что друг на друга они – «не надышутся». Но примерно раз в год Анисимовы крепко ссорились. Тогда, напившись и решив, что всё кончено без возврата, старик Анисимов запирал старуху дома на замок, поджигал избу с четырёх углов, а сам выходил с табуреткой на середину улицы. Он садился напротив и скорбно смотрел на пламя, утирая слёзы – слёзы жгучей обиды и прощанья с непокорной старухой.
Бешено сигналя, приезжала пожарная красная машина. Неуклюже бежали в огонь пожарники, наступая на шланги и спотыкаясь. И пламя рвалось ввысь, и гудело так, что не было слышно, как блестящие каски громыхают на их головах.
Полуживую старуху выносили из огня на руках – её сразу увозила «скорая помощь». Анисимов прилежно чинил взломанные двери, менял обгоревшие ставни, украшая их новой замысловатой резьбой, которая каждый раз становилась всё лучше и лучше прежней. Вылеченную старуху он приводил из больницы сам. А потом – долго-долго – старики жили ещё дружнее прежнего.
Однажды Анисимов принёс Никите деревянный прохладный свисток.
– Держи, атаман! Выстругал тебе, удалец-молодец! На, варнак!
Никита взял свисток и покрутил, не зная, что с ним делать. И тогда старуха Анисимова изогнулась с крыльца, ловко выхватила свисток у Никиты и оглушительно свистнула. А потом, отерев его своею юбкой, протянула ему, широко смеясь беззубым ртом.
…Вета-мама прочистила скрипучую тропку до самой калитки и встала – тропка получилась узкая, хотя Никита всё время помогал и откидывал снег маленькой игрушечной лопатой. Лица у Никиты и у Веты-мамы закутаны до самых глаз. Шаль у Веты-мамы покрылась инеем, и шаль, повязанная поверх шапки у Никиты – тоже. Когда Никита смотрел вниз, на иней, то ресницы сразу примерзали к шали и тогда глаза открывались плохо.
– Ты не озяб ещё? – спросила Вета-мама, снова поднимая деревянную плоскую лопату. – …Ну, давай тропу сделаем пошире. Она у нас – несуразная получилась. Как у немощных. А надо, чтобы была – красивая.
Но красивым всё вокруг становилось само собою – летом. Во дворе шумели нарядные молодые ветки, и листья играли в воздухе на ветерке. Они крутились и трепетали, а когда замирали, то сияли под солнцем, как зелёные крошечные зеркала.