Съев этот горький хлеб, смоченный моими слезами, я направился в келью отца Алексея. Располагалась она вдали от всех остальных, на самом верхнем этаже, рядом с астрономической лабораторией. Чтобы попасть туда, нужно было пройти по узкому балкону, опоясывающему купол собора. Я постучал в дверь; никто не ответил; я вошел. Отец Алексей спал в кресле с книгой в руке. Во сне он имел вид столь мрачный и задумчивый, что я едва не отказался от своего намерения. Отец Алексей был старик среднего роста, крепкий, широкоплечий, согбенный не столько под тяжестью лет, сколько под грузом познаний. Лысый его череп окаймляли сзади завитки темных волос. Волевое лицо было, однако, не лишено известной тонкости и отличалось непостижимым смешением дряхлости и мощи. Я постарался пройти мимо его кресла бесшумно, боясь разбудить спящего и тем рассердить; однако, несмотря на все предосторожности, он заметил мое присутствие и, не поднимая отяжелевшей головы, не открывая впалых глаз, не выказывая ни раздражения, ни удивления, произнес:
– Я тебя слышу.
– Отец Алексей… – робко начал я.
– Почему ты зовешь меня отцом? – спросил он, не меняя ни позы, ни тона. – Обычно ты обращаешься ко мне иначе. Я тебе не отец, а скорее сын, хотя меня иссушили годы, а ты – ты вечно молод, вечно прекрасен!
Эти странные речи смутили меня. Я хранил молчание. Монах продолжал:
– Ну что же, говори, я тебя слушаю. Ты знаешь, что я люблю тебя, как сына, которого произвел на свет, как отца, который дал мне жизнь, как солнце, которое меня освещает, как воздух, которым я дышу, и даже больше, чем все это, вместе взятое.
– О отец Алексей! – воскликнул я, изумленный и растроганный столь ласковыми словами, слетевшими с уст столь суровых. – Ваши нежные речи относятся не ко мне. Я слишком жалок и недостоин такой любви, нет на свете существа, кому бы я сумел ее внушить; но раз уж я пришел к вам в ту минуту, когда вы видите счастливый сон, раз память о друге согревает вашу душу, молю вас, добрый отец Алексей, не оставьте меня вашей благосклонностью и по пробуждении взгляните на меня без гнева: я смиренно склоняю перед вами голову, посыпанную пеплом в знак горя и раскаяния.
С этими словами я опустился на колени перед отцом Алексеем, ожидая, что он бросит на меня взгляд. Однако не успел он увидеть меня, как вскочил, объятый разом яростью и ужасом. Глаза его сверкали гневом, по безволосым вискам струился холодный пот.
– Кто вы такой? – воскликнул он. – Что вам нужно от меня? Что вы здесь делаете? Я вас не знаю!
Тщетно я пытался успокоить его своей смиренной позой и молящим взором.
– Вы послушник, – сказал он, – а я с послушниками дела не имею. Я не духовник, не раздатчик милостей и поблажек. Зачем вы явились шпионить за мной во время моего сна? Проникнуть в мои мысли вам не удастся. Ступайте назад к тем, кто вас послал, скажите им, что мне недолго осталось жить и что я прошу напоследок оставить меня в покое. Ступайте, ступайте прочь; у меня много дел. В мою лабораторию посторонним вход воспрещен; отчего вы нарушили запрет? Вы подвергаете опасности свою жизнь и мою тоже; ступайте прочь!
Я печально повиновался и медленным шагом, объятый отчаянием, полуживой от горя, пошел назад. Отец Алексей проводил меня до конца внешней галереи, словно желая удостовериться, что я в самом деле ухожу. Поставив ногу на первую ступеньку лестницы, ведущей вниз, я обернулся и увидел, что он следит за мной: в глазах его по-прежнему сверкала ярость, губы кривились в недоверчивой усмешке. Властным жестом он приказал мне удалиться поскорее. Я попытался исполнить приказание, но у меня не было сил идти, не было сил жить. Потеряв равновесие, я упал и покатился вниз по лестнице; еще немного, и я перевалился бы через перила и рухнул с самого верха на мощенный камнями монастырский двор. С кошачьим проворством отец Алексей бросился ко мне, с силой схватил меня за плечи и, прижав к себе, спросил резко, но участливо:
– Да что с вами такое? Вы больны, отчаялись, лишились разума?
Я пробормотал что-то невнятное и, спрятав голову у него на груди, разрыдался. Тогда он взял меня на руки, словно младенца, отнес к себе в келью, усадил в свое кресло, растер мне виски спиртом, а потом смочил им же ноздри и похолодевшие губы. Затем, увидев, что я постепенно прихожу в себя, он принялся осторожно меня расспрашивать. Я открыл ему всю душу: рассказал о тревогах, с которыми мне приходится сражаться в одиночку, ибо мне отказывают не только в помощи и сочувствии, но даже в праве исповедаться. Я уверял его в моей невинности, добрых намерениях и терпеливости, я горько жаловался на тяжесть выпавших на мою долю испытаний и отсутствие хотя бы одного друга, способного утешить меня и укрепить мои силы.
Поначалу он слушал меня с прежним страхом и недоверием, но постепенно его суровое чело просветлело, а когда я закончил рассказ о своих злоключениях, крупные слезы покатились по его впалым щекам.
– Бедное дитя! – сказал он. – Точно так же они мучили и меня! О несчастная жертва, жертва невежества и лжи!