Испугавшись, что последняя фраза прозвучала слишком откровенно, графиня почувствовала, что покраснела еще сильнее. От участившегося дыхания засверкала и зашелестела гагатовая вышивка ее жакетки. Затем, взяв себя в руки, она вновь подняла на Маливера глаза, которые от волнения стали поистине прекрасными. Госпожа д’Эмберкур любила Ги, своего молчаливого поклонника, настолько, насколько способна любить женщина ее склада. Ей нравилась его несколько небрежная манера завязывать галстук. Следуя непостижимой женской логике, понять которую не удается даже самым утонченным философам, она пришла к заключению, что тот, кто завязывает галстук таким узлом, обладает всеми качествами превосходного мужа. Вот только будущий муж продвигался к алтарю очень медленно и, похоже, совсем не торопился зажечь факел Гименея.
Ги прекрасно понял, что хотела сказать госпожа д’Эмберкур, но более чем когда-либо остерегался связать себя неосторожным словом. Поэтому он произнес только:
– Конечно, конечно, но путешествие положит конец пересудам, а когда я вернусь, мы посмотрим, что тут можно сделать.
Услышав уклончивый и холодный ответ, графиня передернулась от досады и закусила губу. Ги, крайне смущенный, хранил молчание. Напряжение нарастало, но тут в гостиную вошел слуга и доложил:
– Господин барон де Ферое!
Глава IV
Увидев шведского барона, Маливер не удержался и облегченно вздохнул. Никогда еще новый гость не являлся так кстати, и потому Ги посмотрел на господина Ферое глазами, полными глубокой признательности. Без его своевременного вмешательства наш герой оказался бы в весьма затруднительном положении: надо было дать госпоже д’Эмберкур четкий ответ, а он терпеть не мог формальные объяснения. Держать слово он любил больше, чем давать, и предпочитал ничем себя не связывать даже по мелочам. Взгляд, которым госпожа д’Эмберкур наградила барона Ферое, не отличался добродушием, и, если бы свет не учил скрывать чувства, в этом взгляде можно было бы прочесть и упрек, и досаду, и ярость. Из-за несвоевременного появления этого персонажа она упустила случай, который дорого ей достался, и другой такой, возможно, не скоро представится, так как, без всякого сомнения, Ги будет избегать ее, и избегать старательно. Хотя в определенные моменты Ги проявлял решимость и отвагу, он в некотором роде опасался всего, что определило бы его жизнь раз и навсегда. Благодаря уму он мог преуспеть на любом поприще, но так ни одного и не выбрал, потому что боялся по ошибке отклониться от своего предназначения. Никто не знал за ним привязанностей, за исключением той привычки, что приводила его к графине чаще, чем к кому бы то ни было, наводя всех на мысль об их скорой свадьбе. Всякого рода связь или обязательство внушали ему опасение. Можно было подумать, что, повинуясь инстинкту, он пытается сохранить свободу ради какой-то никому не ведомой цели.
После обмена первыми фразами, этими осторожными аккордами, которые служат прелюдией к разговору, – так пианист пробует клавиши прежде, чем приступить к теме, – барон Ферое путем одного из тех переходов, что в два счета ведут вас от падения Ниневии к успеху Гладиатора1, завел речь, полную эстетических и трансцендентальных рассуждений об удивительных операх Вагнера – «Летучем голландце», «Лоэнгрине» и «Тристане и Изольде»2. Госпожа д’Эмберкур хорошо владела фортепиано, была одной из самых прилежных учениц Герца3 и все ж ничего не смыслила в музыке, особенно в такой глубокой, таинственной и сложной, какую сочинял автор «Тангейзера» и которая подняла у нас настоящую бурю4. Время от времени графиня отвечала на восторженные фразы барона банальными возражениями, которыми встречают обычно всякую новую музыку (точно так, как теперь Вагнера, когда-то и Россини упрекали за недостаточную ритмичность, отсутствие мелодии, непонятность, злоупотребление медными духовыми инструментами, запутанную оркестровку, оглушающий шум и, наконец, за техническую невозможность постановки), не забывая при этом добавить несколько стежков к вышивке, которую достала из корзины, стоявшей рядом с ее креслом у камина.
– Эта тема слишком сложна для меня, – заявил Маливер. – В музыке я полный невежда, нахожу прекрасным то, что мне нравится, люблю Бетховена и даже Верди, пусть они и не в моде, хоть нынче надо, как во времена глюкистов и пиччинистов, быть за королеву или за короля5. Засим покидаю поле боя, ибо не могу пролить свет на сей волнующий предмет. Я способен лишь кивать, произнося «хм!», «хм!», как тот монах-францисканец, которого пригласили судить философский спор между Мольером и Шапелем6.