Читаем Списанные полностью

Иногда он заходил в блоги — почитать, что пишут о списке. Писали мало. В Валином сообществе разнообразно жаловались на жизнь, но на улицу не рвались. Поражало одно: прежде чужое несчастье вызывало если не сочувствие, то по крайней мере род целомудренного уважения. Если кто-то умирал, стыдились радоваться; если родственника сажали—с этим не поздравляли. Теперь эти правила рухнули: можно было списать это на общую сетевую безответственность — с ника и спросу нет, — но Свиридов чуял за этим падение куда более серьезных ограничений. Внутри у всех была каша, труха, гниль. Чумакову никто не сострадал, большинство сходилось на том, что аудитору так и надо; нашлись люди, подведенные им под монастырь, не могущие ему простить именно отвергнутую взятку. Живой интерес к списку ощущался лишь среди эмигрантских блоггеров, страшно довольных любой здешней мерзостью. Выходило, что всем оставшимся так и надо. Израильские национал-патриоты — самые невменяемые из всех, как жесточайше деды получаются из наиболее зачморенных салаг, — злорадствовали насчет Лурье. Все сходились на том, что если он не уехал в начале девяностых, то безусловно заслуживает своей судьбы. Бывшая одесская инженерша собрала урожай из трехсот восторженных отзывов под постом о гнусном отступничестве всех оставшихся, о том, что еврей, отказавшийся от Восхождения, фактически становится на сторону ХАМАСа, — и Свиридов впервые пожалел суетливого Лурье, режиссера эстрадных зрелищ, отпетого пошляка, радостно затаптываемого своими. Смешней всего было то, что негодующие репатрианты расписывались в ненависти к Эрефии на полуграмотном, но несомненном русском — многословном, многоцитатном русском языке воинственной жаботинской публицистики. Особенно длинный флуд разразился после робкого возражения израильской девушки, не желавшей верить, что ее мать, оставшаяся дома, предала свой народ. За спорами о том, стал ли Израиль сверхдержавой или только идет к этому, Лурье совершенно забыли.

Этот флуд и навел Свиридова на мысль, утешавшую его почти до снега. Свиридов никогда не мог понять, как можно променять рассеяние с его страдальческой красотой и широчайшими возможностями на чечевичную похлебку имманентности, зов крови и почвы, на жалкий кусок ближневосточной земли и перспективу превращения в обычную ближневосточную нацию, разве что чуть крикливей и самодовольней. Он почти не застал соввласти, а потому склонен был идеализировать ее, как многие в поколении: выходило, что ей отомстили безжалостные, темные силы энтропии, умудрившиеся проассоциировать прогресс с массовым убийством. Между тем прогресс — который и заключался в преодолении губительных имманентностей, душных суеверий и многовековой замкнутости, — столько же мог отвечать за массовые убийства, сколько луна — за маньяка. Маньяк активизировался при луне, но это не значит, что она повинна в его зловонных грехах; Россия была одинаково готова составлять списки в тридцатые, когда в ней что-то непрерывно строилось, росло и варилось, — и в нулевые, когда все в ней падало, разлагалось, лгало и грабило. Русское привязалось к советскому, как муха затесалась в прибор нуль-транспортировщика в ужастике Кроненберга: ее гены навеки примешались к человеческим, и страшный гибрид похоронил саму идею. Меж тем массовые истребления оставались тут возможными и необходимыми под любым предлогом — или безо всякого, как теперь; но провозглашать на этой почве возврат к средневековью — значило сильно путать причины и следствия.

— А средневековье — вот оно, — говорил он ночью полусонной Вале. — Национализм — пожалуйста. Самая суеверная, самая низкопоклонная, темная, огосударствленная вера — на тебе, кушай. Триумф ползучих инстинктов — сколько угодно. Человек так устроен — если не тянуть его вверх, он опускается вниз. Поле, не засаженное культурными злаками, автоматически зарастает бурьяном, в три года, а то и раньше. Окультуривать, растить, преодолевать человека — иначе скотство, Панкратов, Гусев, Михалков, целующий ручки патриарху… И знаешь, мне кажется, что у списка есть шанс. Я много проверял — никакой имманентности в основе. Думал даже, что там вся публика без отцов. Ни одного правила без исключений, ни одного внятного критерия — как нарочно. Можно подумать, его Лем составлял. И я подумал: Валька, но ведь это и есть критерий! Люди, не объединенные никакой имманентностью, получили шанс построить отдельное сообщество, клуб свободных, ни к чему не прикованных существ! Всех повыгоняли либо с работы, либо из семьи. Все оторвались. Тут тебе и путь к новой нравственности, даже к новой церкви, если угодно, — ведь богостроительство не так глупо, к этому обязательно вернутся… Ты спишь, что ли?

Перейти на страницу:

Все книги серии Нулевые

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже