— Но пойми: сомнение в своем праве всех судить — это норма, Аля, норма. Если у кого-то нет этой нормы, он урод, рядом с ним люди пачками дохнут.
— Не надо, Сережа. Я знаю, с кем дохнут. Ты влез в трясину и меня туда тащишь. Ты хотя бы спросил себя раз в жизни — чего ты боишься? Вот чего? Что они с тобой сделают? Не надо мне только про пугливое воображение, про то, что ты этим страхом пишешь и без него не можешь. Все ты можешь, он тебе не помогает, а мешает писать. Ты на все уже готов, я же помню, как ты мне звонил после этого своего урода, который учебник тебе заказал. Вот когда все треснуло, а ты и не почувствовал ничего.
Он мог бы многое ей возразить, но это не имело смысла: тут была пропасть, которую не перепрыгнешь. И ведь он чувствовал в ней то, что она называла твердой землей, а он — глухотой, даже не человеческой, а метафизической; но сперва гнал эти мысли, а потом надеялся, что этим-то они и дополнят друг друга. Он будет за двоих предвидеть, она за двоих бодриться… В том и беда, что никто никого не дополняет, жить можно только с двойником, а не с негативом, и правильно все было придумано в «Паре» — вот же предсказал на свою голову: героиня там вообразила, да и психолог напел, что она ненавидит мужа за страшную рану, нанесенную в прежней жизни, столь страшную, что не может ее даже вспомнить. А потом вспомнила, и оказалось, что она и тогда его точно так же ненавидела, и не доигрывает она с ним старую драму, а переигрывает ее по второму кругу, ибо на свете ничто не доигрывается — все повторяется, горбатого могила исправит.
Но так невыносимо печален был весь ее облик, и дом, и синий вечер за окнами, такой тоской звучали скрипучие качели во дворе, так робко, почти бесшумно двигалась ее мать за стеной, что злоба Свиридова погасла, не разгоревшись; ему было жаль ее до слез, до судорог, и жалость эта была безвыходна, отвергаема, замкнута на себя. Август, август пришел, какое ужасное время. Теперь будет темнеть все раньше. Что я буду делать один?
— Ну ладно, — сказал Свиридов. — Если надумаешь, позвони.
— Я не надумаю, Сережа, но спасибо.
Он вышел из комнаты, и Алина мать так же бесшумно ему открыла дверь, и бесшумный лифт увез его в бесшумный синий двор, откуда исчезли вдруг все звуки: тоска затопила их. Он не мог ехать к себе и отправился к матери.
Свиридов ждал чего угодно — упреков, расспросов, новых сетований на его неудачливость, — но мать была безупречно настроена на его волну в тот синий вечер. Все друг друга понимали и все сознавали, что сделать ничего нельзя.
— Ешь, — она поставила перед ним суп, и он стал есть, как в детстве. Она сидела напротив и рассказывала ему, что тут приключилось без него: у соседки слева из дома ушел десятилетний сын, поймали на вокзале, хотел сбежать к отцу в Петербург; соседке слева во время гипертонического криза вызвали скорую, мать к ней бегала откачивать, отпаивать таблетками, а скорая приехала на следующее утро, когда все уже было нормально; других историй здесь не происходило.
— Бедный ты мой, — сказала мать, глядя на него, подсела поближе и стала гладить его по голове.
Свиридов понял, что он не один на свете и что этого не изменит никакой список.
— Выкарабкаемся, мать, — сказал он.
— Бедный ты мой, — повторила она.
— Ну бедный. Это, может, и к лучшему. Зачем тебе другой?
— Незачем, незачем. Мой — самый лучший. Галчиха галчонку говорит — ты мой беленький, ежиха ежонку говорит — ты мой гладенький.
Господи, почему бы тебе не разомкнуть меня?
Ведь я знаю много всего.
Иди к цветку Виктории Регине, иди в простор, и передай привет от герцогини дель Аква-Тор…
Издевались над дешевой экзотикой, а почему? Что есть выше этих недоступных, прекрасных стран, мест, где мы не бывали, слов, которых не слышали.
Господи, почему бы тебе не отвлечь мое внимание от меня и от гнусных вещей, на которых я сосредоточен в последнее время?
Почему бы тебе не переключить меня на цветы, зеркальные водопады, гигантские древесные паразиты с гнилостным запахом, с названием Раффлезия Арнольди?
О сад, сад.
Господи, почему бы тебе не переориентировать меня с того, что я вижу и знаю, на то, что я помню неизвестно откуда, на твои, например, пустыни и закаты? В раннем детстве в журнале «Пиф» я видел такой закат: огромная пустыня и над ней полосатое небо. Так ли уж много на свете вещей, в которых я слышал отзвуки этой небывалой действительности?
Почему бы тебе не направить мой взор на это?