— Не знаю. Пытаюсь понять, но пока не получается. Вот только что был изгнан его милейшей секретаршей из приемной. Говорит: «Ходют тут всякие».
— Вот зверье! А вы не ходите к ним больше! — искренне возмутилась Саша.
Иратова позабавила ее детская наивность — «не ходите», легко сказать.
— Видите ли, — пожаловался он, — дело в том, что Трошкин до последнего момента занимался моей предвыборной кампанией. Так что его неожиданный демарш — большая неприятность для меня.
— А, понимаю, — кивнула Саша.
— Поможете мне? — неожиданно спросил Иратов, сам себе удивляясь. Девочка, конечно, хорошая, правильная, это видно, но ведь совершенно посторонняя.
— Как? — Саша насторожилась.
— Вдруг вам удастся выяснить, что случилось, почему Трошкин меня кинул и кто за всем этим стоит. А кто-то точно стоит, — закончил он убежденно.
— Я попробую, — неуверенно сказала Саша. — Но вряд ли Александр Дмитриевич станет со мной откровенничать.
— А вдруг? — Иратов виновато развел руками. — У меня совсем плохи дела, поверьте. Мне всего и надо — понять, кто объявил мне войну.
— Ну да, ну да. — Саша задумалась.
— Спасибо вам. — Иратов окончательно разволновался. — Вы уже второй раз меня выручаете. Я ваш должник, правда, правда.
— Я позвоню вам. — Саша помахала ему рукой и скрылась за ближайшей дверью.
— Буду ждать. — Иратов уныло побрел к выходу, решив к Трошкину больше не ломиться.
В холле первого этажа висел большой портрет президента фонда. Глянцевый и подретушированный Трошкин приветствовал гостей голливудской белозубой улыбкой и ласковым взглядом. Иратов остановился перед портретом, сказал: «Извини, что без цветов, а то положил бы к подножию» — и, глядя на бывшего приятеля, на его галантерейно-приторный образ, вдруг совершенно не к месту вспомнил Женю.
… Первая любовь Вадика Иратова, третьекурсника МГИМО, была, как и положено, несчастной. Собственно, обреченность и, как говорили, бесперспективность пылкого романа Вадима и Жени ни у кого не вызывала сомнений. Женя Фрадкина, девочка из профессорской семьи, играющая на скрипке и «балующаяся», как она сама говорила, живописью, и начинающий комсомольский функционерчик из деревни Красный путь — бывают ли более нелепые сочетания? Женина мама пришла в ужас, когда ей представили «нового мальчика». Особо болезненный след оставил в мамином сердце пламенный рассказ Иратова о работе партийного бюро факультета.
— Лучше бы ты говорил о надоях, — хохотала потом Женя. — Или о покосах. Разговоры о комсомоле всегда вызывают у мамы мигрень.
— Да я ничего вроде не сказал, — оправдывался Иратов. — Молчать ведь тоже неприлично.
— В принципе мама совершенно права, — говорила Женя. — Ты — ископаемое. С явными карьеристскими замашками. Ужас!
Они оба знали, что категорически не подходят друг другу и что скоро, очень скоро им предстоит расстаться, и уверенность в недолговечности их отношений, в обреченности их любви придавала роману особую остроту и надрывность. Все встречи, все разговоры, все поцелуи в подъездах воспринимались ими как последние. Они начинали прощаться, едва увидевшись, причем прощаться навсегда, и потому каждая встреча проходила на пике эмоционального напряжения, доставляла обоим непереносимую болезненную радость.
Глупейшие разговоры о том, кто должен сказать последнее решительное «Прощай», велись часами.
— Ты — мужчина, ты — сильнее, — уговаривала Женя. — Ты должен уйти.
— Но ты должна сказать, что хочешь этого, — соглашался, как ему казалось, Вадим. — Скажи, что больше не хочешь меня видеть, и я исчезну.
Как именно он собирался исчезнуть, если им еще два года предстояло учиться на одном курсе, не обсуждалось, но оба верили, что исчезнет обязательно.
— Не хочу тебя видеть?! — заливалась слезами Женя. — Что ты несешь? Я хочу, хочу, хочу! Но мы знаем, что ничего не получится и чем дальше, тем труднее нам будет расстаться. Я тебе только помеха в твоих грандиозных номенклатурных планах. И мама…
Иратов ненавидел слово «мама». Когда Софья Борисовна открывала ему дверь, он чувствовал себя жалким помоечным щенком, нагло пристроившимся на коврике перед дверью роскошного особняка.
Положение осложнялось тем, что Женин папа, будучи либералом, подчеркнуто игнорирующим дела дочери («что хочет, то пусть и делает»), не имел на маму никакого влияния. Они поделили территорию и не вторгались в зоны влияния друг друга. К великому сожалению, Женя находилась в маминой зоне.
Вадим не сразу понял суть негласного семейного договора. Он с детства усвоил, что мужчина — главный человек в доме, а значит, нужно сближаться с папой. Так просто и так неправильно.
Пока Вадим подлизывался к папе, мама Софья Борисовна гнула свою линию, и Женя постепенно сдавала позиции. Она перестала приглашать Вадима домой и, что самое страшное, начала его стесняться. Пылкие слезы и поцелуи чередовались со вспышками раздражения. Она при всех делала ему замечания, исправляла речевые ошибки, передразнивала, тыкала его носом в отсутствие эстетического воспитания: «Помнишь, у Мандельштама?.. Ах да, прости, я забыла…»