Доколе нам, Каталина, все это слушать, верчусь я на стуле угрем. Ты не прав, отвечает Портнов в коридоре, кривясь от мастики, едва ль не дегтя, будто все только и ходят в яловых смазных сапогах, качество, уровень — плюнь и забудь, их на высоте превысокой было так много, что незачем надрываться в нашей-то безнадеге; уж перебьемся, найдем книжку для чтения, не утруждая этих симпатичных ребят. Рассуди по-другому, по-марксистски вопрос возьми, объективно. Вот университет, добротное здание, курс всех наук, конечно, фиктивный, но, прошу заметить, бесплатный. Вот мы, никчемные два существа, терпимые из общегуманных резонов. Вот поэты пришли нас развлечь, неважно, какие поэты и какие стихи, важно, что есть стихи и что их читают поэты, под этим прозванием обитающие в цельном сознании, это даже закреплено официально, обилеченным членством; простеньким фактом своего сочинительства, самим подключением к традиции рифменных ритмов они входят в реку освященного слова, и так тому быть. Благолепие, восторг, красота. Гармония в целокупном и в частностях. Получается, все у нас есть — университет и терпимость, поэзия и поэты, а ты недоволен.
«Эклоги аиста, написанные им самим», немалый по объему цикл, показанный мне перед отъездом в обмен на Уайльда, тайнодействием воображения возвел город в далекой стране, далеко от России. В нем созерцательная власть, умеренный климат, счастливое преобладание в труде декоративного промысла — вышивок, ожерелий, калейдоскопов, дамасских ножичков с монограммами. Множество колониальных особняков за оградами, хвойных деревьев, почетных погостов, украшенных вдумчивыми эпитафиями. Элегантных кофеен, где публика в кремовых, белых одеждах курит вирджинский табак на террасах, объятых римским плющом, немало борделей и баров, состязающихся в сумерках тишины, ибо достоинство платных соитий может быть только тишайшим, пасмурно совлекающим, чуть обесцвеченным, и тем же правилом вдохновлена общественная выпивка. Несколько эксцентричных журналов, антикварное изобилие, брюшное гурманство, два ипподрома — скачки, бега. Газеты, выходящие исключительно с вечера — привыкшее полуночничать население по утрам отсыпается, дни проводя в праздности, не омраченной дурными вестями. Бездна затейливых инкрустаций, индийских фонариков и сандаловых палочек, китайских, один в одном, ажурных слонов и шаров, памятью не удержанных.
Переждав экспозицию, на сцену вступают герои, начинаются полные темных намеков и недосказанностей отношения, монологи, истории, сшибка верлибра с александрийским стихом. Воздух густеет, кипарисы высасывают дыхание, железнодорожная станция то пропадает, то призрачно гудит в ненадлежащий момент. Бытие моря гадательно — прибой неотличим от вернувшегося вне расписания поезда. Двойные луны, опаловый мужского рода диск в упряжке птичьих стай, где одновременное, дуумвиратное с Селеной владычество в небесах приводило бы прежде к безумию, принят покорно, расплатою за сокровенно давний грех, обесчещенье некой души, грех, о котором никому из насельников города ничего не известно, бродят лишь смутные слухи, но переживанье вины нарастает, взнервляя бессонные ночи.
Лунный двойник покровитель поэзии, бередя, возбуждая горячку стихослагательства: воды и веера, стены, колонны, авто, экипажи, могильные свежие плиты покрываются излияньями дробимой в осколки психеи. В этом перенасыщенном электричестве выветривается, испепеляясь построчно, сюжет — повесть предательства и раскаяния, свершаемых трижды на новый манер всякий раз, в забытьи предыдущего способа, если я правильно разобрал. Мистериальность события выдерживается до конца, до той самой минуты, когда читателю, коли он одолеет весь путь, будет предложено вывести морок из прощального озарения Пола Морфи, анахорета с Французской улицы, молчуна, духознатца, сложившего титул, дабы играть только вслепую (не в этом ли наивысшая зрячесть), с загробьем, по спиритической азбуке Морфи, на небывалой доске под тиканье возвращающих время часов. Безукоризненная педантичность отшельника разделяется старою девой сестрой, поваром-итальянцем и экономкой. Это была его, беглеца-короля, последняя партия, или она ему гениально привиделась. Придя с прогулки — точней, кенигсбергского циферблата, в неизменно лиловом своем сюртуке — он умер от апоплексии в ванной, успев посыпать воду розовыми лепестками.