Кроме того, Гриша ежедневно совершал положенную прогулку по тюремному двору, где он вместе с несколькими другими подследственными размеренно шагал по четырехугольнику двора, уставившись в землю, или рассеянно блуждал взглядом по облакам. Ни шуток, ни смеха, ни взаимных одолжений, ни разговоров на ломаном русском и немецком языках.
Присутствовавший при объявлении приговора начальник караула, которому часто — через определенные промежутки — приходилось нести дежурство, время от времени должен был давать разъяснения на недоуменные вопросы относительно происшедшей с Бьюшевым перемены.
Со свойственным людям из народа тактом окружающие избегали задевать осужденного и лишь добродушно спрашивали, так, между прочим, или напрямик, о чем размышляет русский товарищ. Но приходилось довольствоваться односложными, хоть и беззлобными ответами Гриши.
Так или иначе, в первые дни ограничились тем, что заставляли арестанта заниматься физической работой: убирать камеру, колоть дрова на воздухе, на солнцепеке, причем он странным образом не успевал, несмотря на явное усердие, сделать и трети того, с чем справлялся раньше. Об этом доложили лазаретному ефрейтору, после чего дело пошло официальным порядком, попало к лекарю и закончилось поверхностным осмотром физического состояния арестанта.
Результаты этого осмотра врач Шиммель сформулировал следующим образом: физически солдат так здоров, что дай бог всякому честному германскому бойцу, а остального ведь не прощупаешь! Между тем в остальном-то и была загвоздка.
Подобно тому как человек, которого неожиданно ударили под ложечку крепким кожаным мячом, валится с ног и в первую минуту не соображает, где он и что с ним, сознавая лишь, что мяч опрокинул его, так и Гриша все еще продолжал чувствовать себя поверженным наземь, по крайней мере душевно, в том невидимом мире, где протекает психическая жизнь.
И его стремление вытянуться всем телом, оставаться пассивным, смотреть в потолок, являлось не чем иным, как внешним проявлением того душевного состояния, в которое его повергла судьба. Надо было как-то прийти в себя от того, что ему закатили смертный приговор в момент самых радужных ожиданий. Жизнь давит железным каблуком — который раз уже замечает он это!
Страшные трудности его скитаний, травля, которой он, дрожа и обливаясь потом, подвергался последние десять дней и ночей, когда по всем проводам летели полицейские телефонограммы, а теперь еще этот удар обухом по голове — смертный приговор — все это доконало его.
Он слезно молил Вересьева, отца Федюшки, написать условленное письмо, чтобы по крайней мере протянуть к прошлому тонкую нить, которая, в случае удачи, доведет его туда, где его ждет и где о нем радеет любящая душа. Кружным путем, лабиринтами — бродят его мысли в дебрях мира.
Удастся ли ему опять стать Григорием Папроткиным? Удастся ли ему избавиться от этого трупа, Бьюшева, которым он легкомысленно хотел защититься, как броней? Обнаружится ли его настоящее лицо? Признают ли его? Поверят ли?
Скверная штука — связываться с мертвецами! Ведь судьба их свершилась, и они, видно, примирились с ней. Бьюшев уже однажды погиб от пули. И вот — ему суждено опять погибнуть от пули. Бабка, да и он сам, могли ли они предполагать это?
Что может вырасти из яблочного зерна? Конечно, только яблоня. Возможно, что он, Гриша, нарушил покой мертвого Бьюшева, навязал себе на шею его душу, породнился с покойником, хотел спрятаться за него, — и дал его душе перевес над своей собственной душой.
Вытянувшись на нарах с широко открытыми глазами, Гриша ощущал, как эти обе души борются в нем.
Душа Бьюшева, очевидно, более сильная, лежит сейчас сверху, схватив рукой за глотку Гришину душу. И давит коленом в живот, между желудком и сердцем. Пока немцы Грише верили, Бьюшеву, конечно, жилось несладко, он лежал, прижатый к земле, а душа Гриши напирала на него и топтала его сапогом.
Гриша совсем не представляет себе, что станет делать суд и даже как суд отнесется к его новым заявлениям. Расстрел не грозит ему в ближайшие дни, но еще неизвестно, кто в конце концов окажется сильнее — Бьюшев или он.
С такими мыслями чувствуешь себя сколько-нибудь сносно, когда вытягиваешься на спине, закуриваешь запретную папиросу и, закрыв глаза, вглядываешься, как борются Бьюшев и Гриша. Сам-то он ни на одно мгновение не сомневается в том, кто он такой. Его никто не обманет на этот счет. Он был Гришей Гришей и останется. И дома, в предместье Вологды, там, где к городу прилегает привольная степь, его ждут жена и ребенок.
Но его уверенность не решает еще вопроса там, где последнее слово за чужими людьми.
«Лучше было бы, Бабка, — думает он, — если бы в твою бабью голову не затесались такие добрые мысли. Вот видишь, у немцев всегда в запасе какой-нибудь подвох для нашего брата, а этого мы не приняли в расчет».