В предыдущих замечаниях мы сделали достаточную оценку тех разъяснений Гарнака, которые служат у него прелюдией к истории Никейского собора, почему мы можем прямо обратиться к оценке понимания Гарнаком догматической деятельности этого собора. Взгляды этого ученого в этом случае, как и других, отличаются тенденциозностью. Он безо всякого колебания приводит свидетельство арианского писателя Савина о необразованности отцев Никейского собора, не принимая во внимание, что свидетельство принадлежит явному врагу Православия, следовательно, человеку пристрастному. Неуспех деятельности Евсевия Никомидийского на соборе, хотевшего добиться утверждения здесь — в качестве обязательного верования — строго–арианского учения, Гарнак объясняет «тактической ошибкой» указанного арианского епископа. Выходит, таким образом, что поведи Евсевий дело иначе, более ловко и искусно, его предприятие имело бы, пожалуй, другой конец. Здесь ясно сказывается ученый, который под христианской истиной понимает не что другое, как случайно возобладавшее мнение известного рода христианских мыслителей над мнением прочих лиц христианского мира. Опровергать подобное воззрение нет надобности. Оно опровергается самой историей христианской Церкви, показывающей, в какой строго логической последовательности шло раскрытие христианских догматов в IV, V и VI вв. Неосновательно также утверждает Гарнак, что будто Символ Евсевия Кесарийского, в качестве примирительной между спорившими формулы, представлял что–то такое, лучше чего нельзя и придумать. История этого Символа показывает, что он не имел никакой будущности. В дальнейшей истории арианства он совсем не встречается. Если бы он обладал достоинствами, какие ему приписывает Гарнак, то он, конечно, был бы принят позднее каким–либо арианским собором, стремившимся к слиянию церковных партий, принят, как случилось это с Символом Лукиана, но ничего такого история не знает. Из этого видно, что Гарнак не в меру преувеличивает достоинства Символа Евсевия. Но самое главное в истории собора составляет, конечно, принятие этим собором термина «единосущный» с известным определенным значением. Кому принадлежит мысль воспользоваться этим термином на соборе в борьбе с арианством? Этот же вопрос предлагает себе и Гарнак, но ставит его, сообразно своей точке зрения, много шире; он дает ему такую постановку: откуда взялся не только самый термин, но и кем развито (изобретено) связанное с этим термином учение о единстве Отца и Сына по существу? Ответ на вопрос у Гарнака напрашивался двоякий. Во–первых, он припомнил, что термин «единосущный» употреблялся гностиками для выражения отношений Демиурга к верховному Богу; «в словах гностика Птоломея, — замечает он, — уже заключалась церковная терминология будущего времени» (S. 193). Но известиями о гностиках немецкий ученый почему–то не воспользовался при изложении истории Никейского собора; вероятно, никак не удавалось ему провести прямой линии между учением гностиков и деятельностью собора. Для того чтобы объяснить, откуда ведет свое начало учение о единосущии Сына с Отцом, Гарнак придумывает хитроумнейшую комбинацию. Он доказывает, что никейское учение создалось под влиянием западной христианской мысли; а это влияние оказано на соборе при помощи Осии Кордубского. Но Осия Кордубский провел на соборе не догматическое мнение своей Испанской или самой Римской церкви, а взгляды Тертуллиана, учившего, что Отец, Сын и Св. Дух unius substantiae (S. 229–230). Итак, Никейский собор раскрыл учение о единосущии Отца и Сына под влиянием учения Тертуллиана!! Кому могло прийти это в голову? Взгляд Гарнака представляет такую несообразность, что в первую минуту затрудняешься, что сказать в опровержение такого странного взгляда. Тертуллиан — и Никейский собор? Согласимся, что собор действовал под влиянием Тертуллианова учения. Ведь нужно, чтобы это учение знали греческие отцы собора, а знали ли они его? Конечно. Гарнак для большего правдоподобия своей гипотезы очень сильно подчеркивает значение «воли» императора, находившегося под влиянием Осии, но известно, что император Константин никогда не действовал деспотически, и этого не может не признавать и Гарнак. Поэтому немецкий ученый должен был выбрать другой путь для разъяснения вопроса, каким образом греческие отцы собора могли познакомиться и усвоить идеи Тертуллиана. Средой, послужившей проводником западно–тертуллиановых идей, была, по Гарнаку, Александрийская церковь и в особенности «александрийская партия» собора. Из кого состояла эта партия, Гарнак точно не определяет, но во всяком случае главой ее был Александр Александрийский. Автор употребляет усилия к тому, чтобы доказать, как мы видели выше, что Александр был знаком с Тертуллианом, так сказать, в самых источниках: он читал, по мнению автора, Мелитона и Иринея, влияние учения которых на Тертуллиана — несомненный факт для Гарнака. Александр, по суждению автора, точно, впрочем, невысказанному, будучи знаком с источниками Тертуллианова учения, очевидно, мог познакомить и прочих отцев собора с этим учением, особенно если принять во внимание близкие отношения Александра к Осии. Вот тот мудреный, почти сказочный путь, каким познакомились отцы собора с учением Тертуллиана, а познакомившись с ним, решились выразить его в никейском вероопределении. Разбирать ли эту гипотезу Гарнака? Нет, не стоит. Ибо, во–первых, Гарнак отнюдь не доказал, что Александр был действительно знаком с сочинениями Мелитона и Иринея; во–вторых, к чему строить такую странную гипотезу о происхождении никейского учения о единосущии Сына с Отцом, когда для пастырей Церкви, хорошо изучивших Евангелие от Иоанна, не могло быть ни малейшего сомнения в этом догмате? А что касается вопроса, почему отцы собора остановились своим вниманием на термине «единосущный», для выражения православного учения, то как бы ни решали его ученые, всегда останется несомненным, что само православное учение заимствовано не из какого–нибудь Тертуллиана, а из чистейшего источника: новозаветного Откровения.