- Живешь в городе, вечное сидение за столом, не видишь ни леса, ни неба, - жаловалась я, разговорившись. - Такая уж наша работа. А ведь трудно себе представить, какой прекрасной была бы жизнь, если бы вся работа наша была в лесу... или у моря, или в горах... если бы слова, которые мы пишем, рождались из кислорода... если бы бумага пахла хвоей... если бы кругом, когда работаешь, были рыжие валуны или рыжие сосны... Как у Толстого написано: "взглянешь кругом - горы... поднимешь голову - горы"... Подумайте: поднимешь голову от страницы - горы...
- А вы когда-нибудь трудились... в горах?
Он не изменил шага и так же твердо вел меня под руку. Но голос его изменил звук. Голос стал таким же беспримесно чистым и искренним, как в ту секунду, когда он спросил у журналиста, остался ли на месте тот редактор... Это был его голос, настоящий, непритворный.
- Вы когда-нибудь трудились в горах? - повторил он. - Нет, наверное. А я - годы. Хоть и лес кругом, а насчет кислорода там не очень. Неволей, конечно. В лагере. В шахтах. Вольнонаемные к верху ближе, в первых горизонтах, а мы в самой глуби - на девятом, десятом... У них вагонетки на электрической тяге, техника! А мы вручную откатывали. У них перфораторы, а мы кайлой рубили, по старинке. Они по шесть часов, а мы по двенадцать. Они ели, как люди, а нам хлеба четыреста в день - и все. Не выполнишь норму получишь двести, еще не выполнишь - сто... и так до нуля. Порочный круг или точнее сказать, смертельный. Чем меньше получишь, тем меньше можешь сработать, чем меньше сработаешь, тем меньше получишь... Да что! Мертвецов другие ели: отрежут мышцу, сварят... Осторожнее, сук.
Он помог мне переступить через ветку, лежавшую поперек тропы, и снова повел меня вперед ровным, прогулочным шагом. Я боялась: а вдруг не заговорит больше? И дверь в Алешину судьбу захлопнется опять. Я ждала голоса, слова, не видя ни луны, ни деревьев... Первый вестник оттуда! Мне хотелось поторопить, дернуть его за руку. Не молчи. Ты вестник. Я тебя слушаю. Не молчи!
- А дети! Там ведь и дети были - там рожденные. Иные до четырех лет ходить не выучивались, до пяти - говорить. Ручки, ножки - не как у людей. Да и мы, взрослые, тоже были на людей не похожи. Нарывы от голода, голодный понос. Скольких я там закопал! И Сашку. Три года я был бригадиром похоронной бригады. Сашка Соколянский - мне друг, брат. Мы с ним когда-то в гражданскую партизанили вместе, и вот - в тюрьме вместе. Если бы не он - мне бы конец: его как ни истязали, он на меня показания не дал... Благодаря ему я пять лет получил, всего то... Красавец, добряк, силач, только заикался немного. После следствия стал заикаться. Да и заиканье в нем милым казалось, детским...
Я с Сашкой хлебом делился. Грибы ему в черепушке варил. Там многие грибами отравлялись, особенно нацмены: они в грибах не разбираются, не лесные люди, наварят поганок - и на тот свет... Ну, а я старый лесовик, еще с партизанских времен в грибах понимаю, в травах... Я лесным варевом Сашку отпаивал... Да нет, не выходил... Своими руками бирку на ногу навязал, сам и похоронил его... Не в общей яме, а вот под такой старой елью в отдельной могиле и знак вырезал на коре.
Я поглядела на ствол, освещенный луной, выискивая на нем знак.
Тропинка кончилась. Мы вышли на дорогу.
- У меня там муж погиб, - сказала я. - Не знаю где, не знаю отчего и когда. Он был ученый, специалист по крови. Врач. Объявили мне "10 лет без права переписки", а вот уж 12 и никаких вестей. Может, вы его и хоронили, ваша бригада.
Мы стояли под фонарем на дороге и молча глядели друг на друга. Фонарь не луна, ничего таинственного нет в его свете. И снова стали видны морщины, впадины, складки на этом большом, лобастом лице. И оспины - нет, следы нарывов... Полуотвернувшись, он смахивал снег с тяжелого воротника шубы.
- В тридцать седьмом? - спросил он.
- Да. С конфискацией. За мной потом приходили тоже, но я успела убежать. Дочку оставила родным и уехала... Вернулась, когда жен уже не брали... А вы не встречали... не знаете... - решилась я - где расположены были такие особые лагеря... без права переписки?
- Нет, - ответил он быстро, - таких не встречал.
То ли ему больше не хотелось рассказывать, то ли он заметил кого-то поблизости.
Мы пошли к дому. Впереди медленно брел человек.
- Ну, как, взвешивались сегодня? - громко спросил Билибин у толстяка, с тяжелым сопением разматывавшего возле вешалки шарф. - Представьте себе, Нина Сергевна, Илья Исаакович взвешивается каждый день: проверяет, не похудел ли наконец. Ну и что же показали весы? Преуспели сегодня? Сбросили кило этак пять?
Шарфу не было конца. Толстяк застенчиво улыбался. Даже усы улыбались застенчиво.
- Спасибо, Нина Сергевна, что прогулялись, поскучали со мной, стариком, - бархатно пропел Билибин, и я ушла к себе.
...Сейчас я лягу спать. Тихо и тепло у меня в комнате. Елочки не видно за окном - тьма. Да и была бы видна, ей уж не вернуть мне покоя.