Теперь Альрех сидел на поваленном еловом стволе, опершись руками о его влажную, слоистую, пачкающую смолой кору, смотрел, как едят, переговариваясь братья, как рассказывают вновь прибывшие последние новости привезённые из Среброгорящей, он сидел рядом с наставником, и не знал, что сказать. Едва ли Имбрисиниатор понимал, насколько осознанно Альрех отдал Дремчугу в руки Велемировичу. Возможно, догадывался, но, верно, гнал от себя дурные мысли. У самого Альреха не было этой спасительной возможности — он был той овчаркой, что вела стадо, и он, своею рукой, своим словом, привёл гордых волшебников Среброгорящей, которая когда-то звалась Владимиром, сюда, под сень молочно-белого, мутного неба, в самое сердце непроходимой чащи, прочь от мира и людей. В единственной, отчаянной надежде высечь искру волшебства, схватить ускользающий сквозь пальцы воздух — он читал книги владимирцев вдумчиво и внимательно, взвешивая каждое слово, стараясь за каждой проговоркой разглядеть ту тайну, что наполняла их слова силой, и в пылу сражений добыло Дремчуге имя Владимира. И он нашёл, разглядел, отыскал. Догадка была простой, и она объясняла всё — да, мир переменился, да он не откликается больше на слова высокого Се-Ра, но волшебство не ушло, нет, оно словно бы повернулось к миру иначе, как шестерня в часах, и нет больше никакого Се-Ра, нужны иные средства — опытом и размышлениями нужно вырывать, отвоёвывать их у тьмы, так же, как добывали язык высоких первые дремчужские волшебники, год за годом, слово за словом, прежде чем первый ветерок повиновался их велению.
И всё это было в книгах владимирцев, и только слепцы могли не видеть этого! Слепцы, или те, кому незачем сражаться с неизбежностью, кого разморили солнце, лесть, богатство и праздность, кого нужно встряхнуть, нахлестать по щекам, заставить ненавидеть и бороться… и Альрех сделал свой выбор.
Вечерело. Под сенью лиловых сумерек, полных жаркими языками огней, уносящимися ввысь крохотными искрами, всё менялось — другим, непривычным казался высокий берег, иначе несла свои медленные воды Ухвойка, отражая и преломляя на волнистой глади тёплый свет костров. Братья успели раскинуть шатёр алого шёлка, светящийся изнутри светом растопленных жаровен и Глушина казалась теперь военным становищем, и Альреху хотелось видеть себя воеводой. Пройдясь кругом, надышавшись вечерним, прохладным воздухом, полным запахов душистых трав, пропитанным смолой и влагой, он вошёл в шатёр. Пора было приниматься за бумаги. Альрех срезал сургучные печати, поднял крышку сундука, разложил перед собой записи, черновики и наброски, разрозненные мысли, запечатлённые на бумаге, мелким почерком с сильным наклоном и вытянутыми ниткой словами. Альрех взял один из листов, прочитал, отложил в сторону, и взял другой, и так до глубокой ночи, когда в который уже раз окунул перо в чернильницу, но теперь уж не для того, чтобы вычеркнуть глупость или в нерешительности закусить кончик пера. На чистом листе он написал: