«Лучшую жизнь? Какая может быть лучшая жизнь без тебя? Ты пишешь загадками, чтобы меня запутать, а я всё‑таки понимаю самое главное. Давай прекратим строить замки из песка и тешить себя бесполезными надеждами. Я скоро умру, я это знаю, чувствую. Не потому, что врачи как‑то странно смотрят на меня и заговорщически подмигивают друг другу. Не потому, что хирург говорит мне: «после операции вы поправитесь», а у самого руки дрожат. Я не раз замечала, ему меня жалко, он ещё так молод! Но определённо не поэтому. Мне не нужны подтверждения в медицинской карточке, просто есть что‑то гораздо сильнее меня. Я не настолько религиозна, чтобы бояться ада, и всё‑таки, снова засыпая, твержу самую простую, с детства выученную молитву и прошу ещё один день. Когда я умру, мы окончательно разъединимся, даже от родства душ останутся только жалкие щепки. Последняя нить, связывавшая двоих, порвётся, исчезнет. И даже если ты будешь вспоминать меня, это не поможет. Ты больше никогда не напишешь мне письмо. Перед тобой окажется новая чистая страница, готовая для заполнения. Заполняй, любимый, заполняй, драгоценный, и не проливай бесполезных слез. Мне тогда уже будет хорошо, не то, что сейчас. Сейчас я лишь хочу со злостью продавить эту больничную койку, напялить бахилы на босые ноги, выпрыгнуть из окна и наконец‑таки оживить мои буквы. Взять и произнести звуки этих слов вслух – тебе – шёпотом – на ушко.
Единственное, чего я прошу, – чтобы все города нашей необъятной планеты расступились, как те твои горы, дав дорогу новому чуду – великому, эгоистичному, человеческому. И тогда я смогу преодолеть это бешеное расстояние, обведя вокруг пальца время, чтобы… твоих волос… твоих ресниц… твоих…
Чёрт… прости за корявый почерк… я должна идти на процедуры».
А.Н., Владивосток, февраль, 16.
«Алиса, что ты творишь, бедовая голова?! Я чуть с ума не сошёл из‑за тебя и твоей безалаберности! Если бы не телеграмма твоей мамы, я бы вообще никогда не узнал! Разве бы ты мне сказала? Ну зачем, зачем ты это сделала, сумасшедшая? Я думал, моё сердце разорвётся! А впрочем, если бы ты вдруг… разве бы… Нет, не хочу даже думать об этом! Неужели ты не понимаешь, что эта борьба воображаемая, донкихотская? Твой протест ненастоящий, потому что он бессмыслен. Что‑то наподобие разбитой в сердцах тарелки! Ну чего ты всё время придумываешь? Какие еще окна? Наше расстояние не преодолеть таким способом, и запомни: оно не требует жертвы, равной жизни. Нужно что‑то совершенно другое, абсолютное, как любовь.
P. S.: Сегодня ко мне приходил мой врач – тот, что тебе не нравится. Но он хороший, просто по фотокарточке ничего невозможно сказать – по крайней мере, правду – точно. Так вот, он составил для меня список специальных упражнений. Может быть, я даже смогу ходить. Нет, опять пишу лишние слова. Вовсе не «может быть», а абсолютно точно. Я снова смогу ходить и тогда сам приеду к тебе, чтобы больше никогда не было никаких окон и чтобы не было безутешных «врозь». Скажи, ты в меня веришь? Я верю: и в себя, и в тебя, мы не можем погибнуть, пока в нас живо абсолютное стремление».
Целую тебя. Твой М. Л., 1970, февраль, 28.
«Тогда я вдруг совершенно чётко поняла: надо совершить подвиг. А любой подвиг соседствует со словом «смерть», и нужно лишь умереть, чтобы тебя признали героем. Но не для этого я вела свою, как ты написал, «воображаемую борьбу». Совсем не это двигало мною, когда я забиралась на этот грязный, пыльный подоконник. Я встала перед запретной гранью – настолько близко, что захотелось непременно её переступить. И подумала: всё равно умирать, через неделю или месяц… Лучше сейчас, чтобы создать иллюзию своего неподчинения. Умру добровольно, свободная, а не прикованная к кровати перед носом встревоженной медсестры. А ещё я могла не умереть. Спрыгнуть и не разбиться. И вот тогда сбежала бы к тебе, и вот тогда заставила бы города пропустить меня. В чудо я верила больше, чем в самоубийство, потому и открыла окно. Потому и вдохнула морозный воздух полной грудью, пропуская его через каждую клеточку. Голова закружилась, когда я посмотрела вниз. Проносящиеся автомобили по изрезанным колёсами дорогам. Зажжённые разом фонари. Несколько полуночников в освещённых окнах. И жуткий холодок, мышью пробегающий по телу, от осознания того, что через считаные секунды всё закончится. И закончится только для меня, а мир от этого не осиротеет. Тогда я рассмеялась: непозволительно громко, так, что могли услышать. Я поняла: боюсь умирать настолько, что собственный страх сейчас же толкнёт меня в спину. И этот обнажённый передо мной страх смерти стоял, как кукольник, управляющий ниточками человеческих тел.