В день, когда он узнал это, его, озлобленного на судьбу, столкнуло на улице со Стукаловой. Она обрадовалась ему, и он вцепился в этот шанс. Он должен был ее трахнуть, должен! Речь шла уже не о любви: Савельев вышел на тропу мести.
Но и мести не получилось: едва он включил интимный регистр, как непроницаемая стена встала перед ним. Отвратительнее же всего было то, что Стукалова, кажется, обо всем догадалась.
— Я люблю другого, — сказала она, беспощадно глядя ему в глаза.
Он ехал потом домой, ненавидя себя, Стукалову, жену с ее зубами… всех, вообще всех! Нет, он не был счастлив. Никогда не был. А Таня Мельцер — была. И улыбалась ему — через минуту после слов «я хотела тебя убить».
Савельев вздрогнул, вернувшись в настоящее: моря не было за ее спиной, все поглотила серая пелена.
— Ну хорошо, — глупо ответил Савельев на сообщение о чужом счастье. За окном снова хлестало струями ливня и мотало взад-вперед пальмы. — Ну и погодка у вас.
Он вдруг сообразил, что просидит тут бог знает сколько времени: деваться было некуда.
— В феврале всегда так, — ответила Таня.
— Давно ты тут? — спросил Савельев, и странное напряжение снова повисло между ними.
— С девяносто пятого.
Голос ее дрогнул. Все это почему-то имело отношение к его жизни, и Савельев двинулся наугад:
— Расскажи.
— Что? — вздрогнула женщина.
— Расскажи, — настойчиво повторил он.
Она пожала плечами:
— Уехала. С мужем.
— Я его знаю?
Она замолчала и отвела глаза, и в наступившем провале Савельев едва подавил паническую атаку. Бежать! В ливень, куда угодно, только подальше отсюда… Кто-то смотрел на него сверху, кто-то следил за ним.
Разговор вернулся в ту же тревожную точку. Женщина подыскивала слова, не решаясь произнести какое-то одно, главное, а в кармане, напоминая о савельевском рабстве, снова отвратительно квакал недодушенный айфон.
Почему он так старался понравиться «земе»? Савельев боялся думать об этом: чужая жесткая сила давно подчинила его душу…
На ляшинский тридцатник Савельев намарал и исполнил в застолье веселый стишок. Ляшин к тому времени уже был депутатом; и сам раздался, и кооператив распух в корпорацию. Десятилетие прошло не напрасно — «зема» жил в охотку, чудя и удивляя товарищей по мелкоолигархическому цеху: личная линия парфюма, коневодство…
А еще он — пел. Любил взять в ресторане микрофон и, помахивая в такт ручищей, исполнить из Высоцкого. Многим нравилось, да и куда им было деться?
Юбилейный стишок Савельева имел успех, а гуляли в центровом месте, и место это прямо указывало на новый статус «земы»: одной обслуги шныряло десятка три. Гость был отборный — свой же брат депутат, министры вперемешку с авторитетами да звезды эстрады вприкуску… Савельев знал многих в этом зале, и его знали почти все: десятилетие не прошло даром и у поэта.
Морок подступил внезапно и объял душу целиком. Савельев сидел за столом, когда вдруг увидел себя вчуже, словно с невидимой телекамеры, облетавшей этот небюджетный ад на останкинском кране: не вижу ваших рук! ваши аплодисменты!
Он перекладывал себе на тарелку присмотренный кусок осетрины (осторожно, чтобы легло сбоку от салата) — и в это же самое время ясно видел это общим планом. Слышал гул и посудный звон, смотрел на чью-то жену, что-то говорившую ему, с ужасной отчетливостью видел шевелящиеся, густо напомаженные губы. В ноздри бил сладкий запах ее духов, и причудливо расчлененный ананас в вазе смотрелся зловещей шуткой…
Савельев извинился и на ломких ногах, в росе холодного пота, пошел в туалет, продолжая видеть себя снаружи. Две пригоршни холодной воды не помогли: гул продолжался. Он распрямился и с опаской посмотрел в лицо, смотревшее из зеркала. Это лицо было уже почти незнакомо ему.
Выходя, Савельев оглянулся. Тот, в зеркале, смотрел тревожно и продолжал смотреть, когда Савельев закрыл дверь.
Холодный вечерний ветер обнял его с жалостью — уже не юношу, бывшего поэта, клоуна на чужом пиру. Все еще будет хорошо, произнес он неверными губами. С какой стати? — усмехнулся тот, что жил внутри. С какой стати все должно быть хорошо?
Свинячья рожа, при серьге и жилете, явившись из темноты, просунула к лицу Савельева узкую пачку. Савельев отпрянул и помотал головой: не курю.
— Помнишь меня? — спросила рожа.
Савельев снова мотнул головой и услышал собственный голос, сказавший:
— Нет.
— Да ладно! — всхрюкнув, хохотнула свинья. — Ла-адно! Загорди-ился…
И погрозила Савельеву пальцем.
Этот ужас преследовал потом Савельева. Он пытался выхаркать саму возможность знакомства с этой рожей — и не мог. Самое отвратительное заключалось в том, что рожа, несомненно, была видена раньше, и подлая память безжалостно раскладывала веер вариантов: тусовки, фестивали, сауны…
Как-то закрутило Савельева в те годы. Как-то само собой все это с ним случилось.
Жена давно взяла устало-снисходительный тон: лети, дорогой, пособирай пыльцу. С Ляшиным у нее заискрило сразу, и больше Савельев к «земе» жену не брал — ни на Коста-Браву, ни на дачу…