Кроме продажи обычных кустарных изделий, отдел занимался также продажей икры и ковров. Кстати, когда мне удалось добиться того, чтобы эти товары были переданы кустарному отделу, Орнштейн, принимая их, установил, что икра испортилась, а часть ковров была втихомолку продана разным сотрудникам и высшим чинам делегации и «Аркоса» по ценам явно недобросовестным, вроде того, что, например, ковер, стоящий не менее ста фунтов, продавался за несколько шиллингов… «Гуковщина»… Установив все это при приемке ковров, Орнштейн передал мне и полученный им от коммерческого отдела, как оправдательный документ на недостающие ковры, длинный список их с обозначением имен купивших их и цен, по которым ковры эти были проданы… Список этот хранится при делах «Аркоса»… Орнштейн поднял значение кустарного отдела, который, хорошо организованный им, выгодно работал. И тогда у меня этот отдел отняли… а потом опять отдали мне. Ясно, что все это делалось с единственной целью создавать дезорганизацию и вставлять мне палки в колеса. Но о том, что от этого страдало наше русское дело, рыцари «гуковщины» не думали… Что им всем Россия и русский народ!.. Им, этим нарицательным «клышкам», «литвиновым» и пр., имена же их Ты, Господи, веси, плевать и на Poccию и на народ!..
Разумеется начались преследования и Орнштейна. И в конце концов, уже после моего ухода, он был уволен, как и многие мои сотрудники. «Гуковщина» торжествовала и, по-видимому, и сейчас торжествует.
Нечего и говорить, что все творившееся в «Аркосе», не могло не возмущать меня до глубины души. Окруженный плотной стеной торжествующих «клышек», шпионивших, интригующих и мешавших мне на каждом шагу, я боролся с ними, но, увы, скоро я почувствовал, как мною начинает овладевать глубокая усталость. Я боролся, но силы мои слабели. По временам мною овладевала апатия. Все чаще и чаще я ловил себя на мысли и на желании уйти… бросить все и бежать… без оглядки бежать хоть на край света, чтобы не видеть больше этих ликующих, интригующих, ворующих… Стало утомляться и сердце. Начались длительные сердечные припадки, продолжавшиеся иногда до 48 часов без перерыва, Я обратился к врачу и он констатировал то, чего у меня до Лондона не было: я нажил себе здесь порок сердца…
Если меня изводили уже одни только разного рода «клышки», которых я, как оно понятно, глубоко презирал, то уже совсем невыносимым для меня было то, что мои отношения с Красиным, шаг за шагом, становились все хуже и хуже.
Все чаще и чаще между нами стали пробегать черные кошки, скажем мягко, взаимного непонимания. Оно сказывалось постоянно и почти во всем. Вскоре я стал замечать, что разные факты, которые прежде вызывали его возмущение, негодование и в борьбе с которыми он прежде энергично меня поддерживал, как будто, теперь приобрели в его глазах другой характер, и что мы как будто расходимся в оценке их… На моих глазах пошлый, нахальный, неумный и нечестный Клышко, этот шпион и духовный лакей, приобретал все больше и больше влияния на Красина… Я с тревогой и ужасом наблюдал, как это влияние стало захватывать собою и благородную душу моего покойного друга, как стала появляться точно какая то трещина в его моральном миросозерцании. По временам мне начинало казаться, что ничтожный Клышко, точно маленький и такой весь грязный чертенок, овладевает большой душой моего друга, я видел, я знал, что то светлое и хорошее, что было в душе моего друга, возмущалось этим пленением. Он часто с озлоблением говорил мне о Клышко, горько жаловался на него, ругал его мне. И в то же время во всем этом чувствовалось какое то бессилие и точно страх перед этим форменным ничтожеством, перед этим паучком, старательно охватывающим своими цепкими и грязными лапками его душу, которая, я видел, постепенно покрывается налетом глубоких сумерек… Видимо, и его душа стала уставать…
И между нами все выше вырастала стена непонимания. И хотя недоразумения между нами с внешней стороны и не доходили до того, что мною описано выше, когда я пригрозил ему подачей прошения об отставке, но потенциально они были в миллион раз хуже и ужаснее откровенного спора, хотя бы и самого студенчески-горячего. В наших несогласиях всего ужаснее была наша взаимная корректность. Она напоминала собою корректность супругов, которые, взаимно сознав, что все между ними кончено, стараются обходить острые скалы, режущие углы которых уже невозможно стереть, ибо все равно между ними уже все кончено… бесполезно спорить и горячиться… И мы стали взаимно друг друга избегать.