На другой день по приезде в Москву, сговорившись по телефону с Чичериным, я явился в условленный час в комиссариат иностранных дел. Здесь я впервые лично познакомился с Чичериным. С первых же слов он, правда, в очень вежливой форме выразил «удивление» по поводу того, что я не поспешил в первый же день приезда побывать у него, хотя почти весь день провел с Красиным.
– Ну, Георгий Васильевич, – ответил я на это замечание, доказывавшее, насколько наши сановники щепетильны и мелочны, – ведь мы с Леонидом Борисовичем старые друзья, и естественно, что нам нужно было о многом переговорить после долгой разлуки.
– Конечно, конечно, – сказал он, – я понимаю, но все-таки… Я ждал вас с понятным нетерпением… Ведь ваши переживания были исключительны…
– Да, исключительны, – согласился я с ним, подчеркнув это слово. По-видимому, он понял мой намек и понял, что мне известно его отношение ко мне, и он поспешил переменить тему разговора.
– Я сейчас позову Литвинова и Карахана, чтобы они тоже присутствовали при вашем сообщении, – сказал он, соединяясь с ними по телефону.
Но прошло несколько минут, прежде чем эти два сановника явились. Ожидая их, Чичерин с чисто детским нетерпением несколько раз вызывал их по телефону, сердясь, волнуясь и торопя их…
Но, наконец, они явились. Литвинов при виде меня по старому революционному обычаю расцеловался со мной… поцелуем иуды…
И я подробно, в течение нескольких часов, должен был рассказывать им все то, что уже известно читателю из предыдущих глав. Чичерин, должен отдать ему эту справедливость, слушал с нескрываемым интересом, часто прерывая меня дополнительными вопросами, и в некоторых местах моего рассказа, где мои шаги казались ему особенно удачными, он, как бы ища сочувствия, посматривал на обоих своих помощников. Но лица их, особенно же лицо Литвинова, были холодны, точно истуканьи, и не выражали никакого интереса к тому, что я им рассказывал.
Когда же я в своем повествовании дошел до описания, как я посылал Чичерину, одну за другой, несколько радиотелеграмм, Чичерин густо покраснел и, вдруг обратившись к Литвинову, сказал:
– Ведь я вам поручал, Максим Максимович, отвечать на запросы товарища Соломона, дав вам все указания… Неужели вы оставили без ответа эти столь важные телеграммы?… И в такой момент!?…
Литвинов смутился. Стал уверять, что он отвечал на все мои телеграммы. Чувствовалась ложь в его словах, ложь виднелась и в его маленьких, заплывших жиром глазах, которые он отводил в сторону… Ложью звучали и его предположения, что его ответы за сутолокой германской революции могли не дойти по назначению… То же повторилось и при описании нашего ареста, когда комиссариат ин. дел отвечал глубоким молчанием на телеграфные уведомления германского мин. ин. дел…
Когда я окончил мои сообщения, Чичерин поблагодарил меня и, задним числом выразив мне одобрение по поводу моей политики в Гамбурге, когда я был лишен указаний центра, обратился ко мне с вопросом, не хочу ли я и здесь в Москве продолжать оставаться в ведении комиссариата ин. дел? Но едва он успел заикнуться об этом, как и Литвинов и Карахан, оба поспешили, точно испугавшись, вмешаться в разговор.
– Едва ли это будет удобно, Георгий Васильевич, – сказал Литвинов. – Мне, Леонид Борисович говорил, что он беседовал с Владимиром Ильичем по вопросу о назначении Георгия Александровича заместителем комиссара торговли и промышленности. Владимир Ильич согласен… Неудобно и в отношении его, да и в отношении Леонида Борисовича, если Георгий Александрович останется при комиссариате ин. дел… Тем более, что Леонид Борисович сделал уже представление и вообще все шаги…
То же подтвердил и Карахан…
Я поспешил их обоих успокоить, сказав, что я дал уже Красину свое согласие…
Это было мое первое свидание с Чичериным. Он произвел на меня странное впечатление. Прежде всего, в нем заметны были еще остатки старого воспитания. Но эти следы начали уже тонуть в той общей оголтелости и грубости, которые являются и до сих пор наиболее характерной чертой всех без исключения советских деятелей от высших до самых низших. Само собою, эти черты тщательно скрываются от иностранцев…
Но во внутренних сношениях друг с другом грубость и крикливая резкость считаются чем то обязательным, как бы признаком «хорошего тона». Поражала в Чичерине его крайняя неуравновешенность. И, в сущности, это был человек совершенно ненормальный. Его день начинался только часа в три-четыре после полудня и продолжался до четырех-пяти часов утра. А потому служащие Коминдела должны были работать и по ночам, так что весь комиссариат ин. дел, «in corpore»