Ревизия тянулась долго. Ревизоры составляли, один за другим, самые убийственные для Гуковского акты, он их спокойно подписывал и все время строчил, один за другим, доносы на Якубова и на меня. Впрочем, к этим именам прибавилось вскоре еще одно имя – Седельникова, который, как я говорил будучи командирован в Ревель; чтобы помочь мне перевезти золото, в виду слухов о пробуждении деятельности Балаховича, чему я сопротивлялся, испросил позволения у Москвы остаться при мне. Он, по неврастенической своей натуре, хотя и искренно, стал интересоваться делами Гуковского и, когда приехал Якубов, начал добровольно давать ему указания о делах Гуковского. Немудрено что и имя Седельникова стало одиозным Гуковскому, и он поминал и его в своих доносах.
И все эти доносы в конце концов восторжествовали. Но, прежде чем продолжать, отмечу, что ревизия, как я уже говорил, окончилась крайне неблагоприятно для Гуковского (Скажу кстати, что Якубов, обревизовав и мою отчетность и дела, составил особый акт, в котором было сказано, что все оказалось у меня в образцовом порядке-Автор.). Но особенно пострадал честный Якубов: пробыв в Ревеле около 3–4 недель и все время вращаясь в атмосфере мошеннических дел и уловок, он дошел до такого потрясения своей нервной системы, что это отразилось у него на его психике. Мне рассказывали, что вскоре по возвращении из Ревеля, окончив свой отчет, он начал страдать определенной манией – он всех людей считал ворами и мошенниками… Не знаю прошло ли это у него… Упоминаю об этом, чтобы читатель мог судить, что такое была (увы, в советской практике она завоевала твердый позиции, в которых и окопалась)гуковщина…
Я полагаю, что читателю уже стало ясно, какие невозможные отношения создались между Гуковским и мною, а также между моими сотрудниками и его. Все разделились на два резко враждебных лагеря. И, конечно, в таком в сущности маленьком провинциальном городе, как «столичный город» Ревель, все, творившееся в «Петербургской Гостинице», было притчей во языцех у всех сколько-нибудь тяготевших к нашим делам. Нечего и говорить что я принимал все меры к тому, чтобы, так сказать, локализировать этот перманентный пожар и не давать пламени его вырываться «изизбы».
Но мне это плохо удавалось, ибо молодцы Гуковского, видевшие в раздувании этого пожара и в вынесении горящих головешек его наружу, какое то специфическое удовлетворение, трепали языками направо и налево, ища сочувствия среди своих «друзей – поставщиков», частью изгнанных мною, частью взятых мною, так сказать, в шоры, разжигая и в них недовольство мною и сожаление о добрых старых временах, когда решающим моментом была взятка. С другой стороны и наиболее ярые из моих сотрудников, как, например, неуравновешенный и неумный Седельников, тоже кричали налево и направо о подвигах Гуковского и его молодцов, стараясь склонить общественное мнение в мою пользу. Да и сам Гуковский жаловался и клеветал всем и каждому, несмотря на все мои просьбы к нему не выносить нашего домашнего сора из избы. Он отвечал мне драматическим тоном «благородного отца»:
– Я не боюсь правды… я говорю только чистую правду… пусть все ее знают!..
Приезд ревизионной комиссии с Якубовым во главе лишь увеличили это волнение и сумятицу, а следовательно и толки… Мои сотрудники, рядом со мной боровшиеся с «гуковщиной», видя, что положенные мною в основание моей политики принципы получили одобрение ревизоров Рабоче-Крестьянской Инспекции, не могли скрывать своего торжества и, если хотите, даже известного злорадства. И разделение и вражда становились все резче и резче и доходили до горячих словесных дуэлей, особенно разжигаемых честным, но совершенно ненормальным Седельниковым, группировавшим около себя моих сотрудников и старавшимся обратить на путь истинный и молодцов Гуковского, ведя среди них агитацию в мою пользу… Никакие мои просьбы умерить свой пыл на него не действовали.