Сколько раз я давал себе слово не судить о людях поспешно. Вероятно, эта поспешность суждений заложена в моем характере прочно и глубоко. Я разговариваю с человеком, слушаю его голос, смотрю на его движения, на выражение его лица, и мне кажется, что я вижу его насквозь. Иногда, конечно, угадываю. И тогда мне представляется, что я очень проницательный. А на самом деле все объясняется довольно просто: если все время, подряд, составлять быстрые суждения о людях, то, естественно, кое-какой процент попадания обнаружится. И тут уж дело твоей самовлюбленности — замечать или не замечать собственные промахи.
В истории, которая произошла со мной, я не могу быть объективным. Со мной поступили несправедливо. До самой последней минуты я считал, что этого не может быть. Вообще, сталкиваясь с чем-нибудь мерзким, непременно сперва удивляешься. Мне лично это очень мешает.
Когда со мной в последний раз беседовал наш завроно, я почти не слышал того, что он говорил. Мне казалось, что передо мной сидит плохой артист, который играет дурака. Не валяет дурака, а играет дурака. И что сейчас войдет режиссер и скажет:
— Слишком натуралистично.
Никакой режиссер не вошел, а меня убрали из школы. То есть внешне это все выглядело довольно прилично.
— Мы вовсе не собираемся, товарищ Охотников, — сказал мне на прощанье завроно, — дисквалифицировать вас как педагога. Больше того, я убежден, что в другой школе вам безусловно удастся завоевать доверие и любовь коллектива.
Он встал и протянул мне свою короткую руку, точно тем же движением, каким делал это год назад, когда направлял меня в эту школу, из которой сейчас убирал… И слова о доверии и любви коллектива он тоже произносил тогда. Насколько я заметил, он всегда разговаривает «крупноблочным» способом. У него нет в запасе отдельных слов, которые можно произвольно переставлять, а есть блоки, из которых он строит свою малогабаритную речь.
Я поднялся вслед за ним, пожал протянутую руку, хотя мне вовсе не хотелось ее пожимать, и вышел, пробормотав что-то невнятное. Вероятно, завроно подумал, что я ему очень благодарен.
Когда на меня обрушивается какая-нибудь неприятность, она не сразу доходит до моего сознания. И чем больше неприятность, тем медленнее меня разбирает. Вот только сейчас я начинаю понимать, как мне ужасно не хочется уходить из моей школы. Это не уязвленное самолюбие и даже не обида, хотя мне было обидно слушать все, что про меня говорили на трех совещаниях, — это скорее чувство какой-то беспомощности, оскорбительной для человека беспомощности. Пожалуй, даже не так. Если уж говорить честно, то мне было особенно неприятно наблюдать поведение учителей. Я не сердился на них, а стеснялся за них. Мне было неловко смотреть на них, как будто я был виноват, что они ведут себя так.
Я убежден, что человеку гораздо проще и легче вести себя порядочно. Это заложено у него в природе. Ну хотя бы потому, что дышать проще чистым воздухом, чем грязным. Во всяком случае, встречая людей непорядочных, я часто думаю: «Как же им должно быть неудобно и трудно». И это не чистоплюйство, что я так думаю. Когда я перестану так думать, то и сам превращусь в непорядочного человека. А уж если говорить о моей профессии учителя, то учитель, по-моему, обязан исходить из того, что перед ним в классе сидят хорошие ребята — по природе своей хорошие, — а если они в действительности плохие, то надо доискаться до причин, почему же с ними это случилось, кто или что заразило их этой паршивой болезнью. Я считаю, что дурное — это болезнь, а хорошее — норма.
Больше всего меня сейчас мучает, что я должен объяснить ребятам причину своего ухода из школы. Правду я им сказать не могу, а врать — мне отвратительно. И не потому я немогу сказать им правду, что этим подорву авторитет начальства, — черт с ним, с начальством! — а потому, что ребятам потом дальше жить с этой правдой, которая для них неправда.
Вообще, ничто так не калечит детей, как лицемерие. И почему только детей, меня тоже калечит. Во всяком случае, эта проблема меня очень занимает.
Скажем, человек произносит заведомую ложь. Мне всегда интересно узнать, верит он в нее сам или не верит. Если верит, то это еще полбеды — ну фантазер, ну увлекся. А вот страшно другое: прежде чем произнести свою ложь, он ведь готовится к ней — сейчас я совру, сию минуту я их всех обману. А потом с удовлетворением про себя отмечает: вот и хорошо, вот и отлично, вот и сошло.
Наверное, это наивно — представлять себе так характер лицемера. Наверное, даже он придумывает себе тысячу способов, как защитить себя от себя. Вообще я заметил, что люди тратят массу сил на самоутверждение. Может быть, это и называется совестью. Человек не может не обсуждать самого себя. Это делают даже дети.