Он довез меня до Огайо и высадил перед мотелем. Я поблагодарил его и двинулся со своим чемоданом внутрь. Костюм и дорогой чемодан сделали свое дело — меня никто не принял за беглеца. Возможно, у служащего мотеля и зародились сомнения относительно моего возраста, но я сразу же положил на стойку деньги, и он выдал мне ключ.
После Огайо были Индиана, Иллинойс, Айова и Небраска. Я путешествовал в фургонах, спортивных машинах и взятых напрокат седанах. Ни разу с женщинами, только с мужчинами или с мужчинами и женщинами. Меня подвозили голландские туристы, жаловавшиеся на качество американского пива, и уставшие друг от друга семейные пары. И все принимали меня за юношу, которым я становился все больше и больше. Софии Сассун больше не было рядом, чтобы заниматься депиляцией, поэтому над верхней губой у меня проступил отчетливый пушок. Голос продолжал становиться все ниже и ниже. При каждой колдобине на дороге кадык подпрыгивал все больше и больше.
Если меня о чем-нибудь спрашивали, я говорил, что еду в колледж в Калифорнию. Я мало что знал о жизни, зато кое-что понимал в колледжах, поэтому утверждал, что поступил в Стэнфорд. Однако, по правде говоря, я ни у кого не вызывал никаких подозрений. Всем было все равно. Каждый был занят своим собственным делом. Людям было скучно и одиноко, и они нуждались в собеседнике.
Вначале, как любой неофит, я перебарщивал. Уже к Индиане я приобрел некоторую развязность. Иллинойс я миновал с прищуром Клинта Иствуда. Все это было искусственным, однако так себя ведут все мужчины. Все мы смотрим друг на друга с легким прищуром. А моя развязность более всего походила на то, как ведет себя большинство подростков, чтобы выглядеть более мужественными. Именно поэтому она выглядела убедительно. Сама ее искусственность делала ее достоверной. Однако то и дело я выпадал из образа. Чувствуя, что к подметке что-то пристало, я поднимал ногу и оглядывался назад, вместо того чтобы перекинуть ее через колено. Мелочь я держал в открытой ладони, вместо того чтобы доставать ее из кармана брюк. И такие промашки вызывали во мне панику. Но никто ничего не замечал. И обычная людская невнимательность мне помогала.
Если я скажу, что осознавал все, что я в то время испытывал, это будет ложью. В четырнадцать лет вообще трудно отдавать себе отчет в своих ощущениях. Инстинкт самосохранения заставлял меня бежать, и я бежал. Меня преследовал страх. Я скучал по родителям. Я испытывал перед ними чувство вины. Меня ужасал текст, прочитанный в кабинете доктора Люса. Я засыпал со слезами на глазах. Мое бегство не делало меня меньшим чудовищем. Впереди были лишь одиночество и отверженность, и я оплакивал свою жизнь.
Но утро приносило некоторый оптимизм. Я выходил из мотеля и снова попадал в мир. Я был молод и полон животворной силы, поэтому не мог слишком долго предаваться унынию. И каким-то образом мне удавалось изгнать из своего сознания мысли о себе. На завтрак я ел пончики и пил сладкий кофе. Для поддержания настроения я делал то, чего мне никогда не позволяли родители, — отказывался от салатов и поглощал по три десерта за раз. Теперь я мог не заботиться о своих зубах и класть ноги на спинку кресла. Иногда по пути мне попадались другие беглецы. Они собирались в стайки и сидели, покуривая, на обочинах дорог. Они выглядели более сильными и решительными по сравнению со мной, и я старался держаться от них подальше. Как правило, это были люди из несчастных семей, претерпевшие физические унижения, и теперь они хотели унижать других. Я был иным. Сбежав, я унес с собой семейное достоинство и поэтому не хотел ни к кому присоединяться.
И вот в середине прерии меня догоняет фургон Мирона и Сильвии Бресник из Нью-Йорка. Он появляется из волнующегося моря травы и останавливается. Дверца открывается, и в проеме, как в дверях дома, возникает бойкая шестидесятилетняя женщина.
— Думаю, у нас найдется для тебя место, — говорит она.
Еще минуту назад я шел по 80-му шоссе Западной Айовы, и вот я уже в гостиной Бресников. На стенах висят фотографии их детей и репродукции Шагала. На кофейном столике лежит история Уинстона Черчилля, которую по ночам читает Мирон.
Мирон — бывший коммивояжер, Сильвия — бывший соцработник. Со своими нарумяненными пухлыми щечками и комически изогнутым носом в профиль она напоминает Пульчинелло. Мирон сосредоточенно жует сигару.
Пока он ведет машину, Сильвия демонстрирует мне кровати, душевую и жилое пространство. Где я буду учиться? Кем я хочу стать? Она прямо-таки засыпает меня вопросами.
— Стэнфорд? Хорошее место! — гудит, обернувшись, Мирон.
И тут-то все и происходит. В какой-то момент на 80-м шоссе что-то в моей голове щелкает, и я понимаю, что мне нравится быть мальчиком. Мирон и Сильвия обращаются со мной как с сыном. И под воздействием этого коллективного заблуждения я становлюсь им — по крайней мере на какое-то время. Я осознаю свою мужскую сущность.
Однако во мне остается нечто женственное, потому что через некоторое время Сильвия отводит меня в сторону и начинает жаловаться на своего мужа: