Не у всех сохранилась память исключительно об ужасах. Многие женщины, в той или иной форме рассказывавшие свои биографии в послесталинский период, вспоминали детство и юность в 1920-1930-е гг. как счастливую пору, когда все казалось возможным. Отчасти это наверняка объясняется общей тенденцией оглядываться на свою молодость с ностальгией. По словам Ю. Слезкина, такую тенденцию только усиливало потрясение от ареста родителей во время Большого террора, которым для многих мемуаристок из семей элиты закончилось «счастливое мирное детство»{223}
. Однако не все описания радостного детства неразрывно связаны с трагическим изгнанием из рая в конце 1930-х гг. В жизни Раисы Орловой печальную черту провели война и смерть любимого молодого мужа, и ее воспоминания о счастье юной «правоверной» советской девушки вряд ли можно назвать ностальгическими, учитывая, что она писала мемуары, будучи диссиденткой, которой такая «правоверность» стала совершенно чужда. «“Heute fuhl' ich mich so wunderbar!” (Как я счастлива сегодня), — напевали мы вслед за Франческой Гааль»[114], — рассказывает она и подчеркивает, что не только «была очень счастлива в юности», но и считала: «Так надо, так нормально, человек рожден для счастья. А несчастье, горе — это отклонение, аномалия»{224}.Ленинградцы, которых в интервью 1990-х гг. расспрашивали об их молодости в 1930-е, тоже в основном сохранили очень хорошую память о том времени, объясняя это царившим тогда оптимизмом и достижениями страны. X. Якубова вспоминала веселую студенческую жизнь в Ленинградском университете, куда приезжали люди со всех концов страны (многие, как и она, благодаря выдвижению), «полное единение студентов, так сказать, по каким-то интересам духовным» и их идеализм; «Мы думали, что действительно всерьез будем строить самое человеческое общество». Ей вторила Бронислава Коган: «Мы все были молодые, тянулись в комсомол, тянулись к новому. И партийные тянулись к новому. Думали, что вот настает настоящая эра, свобода». Мария Шамлиян из Армении, тоже выдвиженка и сирота, описывала свою активную комсомольскую и партийную работу в ремесленном училище и на фабрике, которая приносила ей и вознаграждение, и большое личное удовлетворение: ее не только «все время… выдвигали», но и «народ» к ней «относился очень хорошо»{225}
.[115]Личная жизнь
«Свидетельствованию» в автобиографиях русских женщин XX в. придается такое большое значение, что моменты исповедальности там трудно найти. Пожалуй, к исповедальному жанру относится устное повествование Анны Янковской об искуплении преступной жизни, записанное в лагере на Беломорканале в начале 1930-х гг., так же как и драматичный рассказ Параскевы Ивановой о том, как ее соблазнил и вовлек в разврат начальник-коммунист{226}
. Но настоящее исключение среди подавляющего большинства воспоминаний-свидетельств — автобиграфия Агриппины Коревановой, плод горьковского проекта публикации биографий простых людей:«Что же заставляло меня писать? Я думаю, две причины.
Первая причина — моя неудачная жизнь толкала меня на самоубийство. И вот я решила записать все мои мученья, чтобы нашли люди после смерти мои тетради и узнали бы причину, заставившую меня покончить с собой.
Вторая причина — это злоба и ужас перед несправедливостью жизни, гнев за угнетение женщины и за ее бесправие, жалость к бедным и ненависть к тугому кошельку. Обо всем этом я писала, хотя и неумело, плохими литературными словами, но с жаром и горечью. Злобно высмеивала я своих врагов и обличала несправедливость. Толку, конечно, от этого писания было мало, но меня это как бы утешало…»{227}