Измайлова принадлежала к тем «бывшим» людям, которые не старались скрыть свое происхождение. Отец Лидии Либединской, экономист из дворянской семьи, тоже продолжал пользоваться визитными карточками с надписью «Граф Борис Дмитриевич Толстой», утверждая, что «как до революции только подлец мог стыдиться пролетарского происхождения, так же после революции порядочному человеку не подобало отказываться от происхождения дворянского»{265}
. Однако многие мемуаристки и люди, которых они встречали в жизни, чувствовалиТайна Натальи Колокольцовой заключалась в том, что она дочь царского урядника, казненного большевиками в 1919 г., хотя ей тогда был всего годик, а сама она стала фабричной работницей и по праву могла претендовать на пролетарский статус{268}
. Анна Дубова, сумевшая во время коллективизации сбежать из деревни в город, держала в секрете факт раскулачивания своей семьи; Екатерина Долгих, дочь «кулака», которую отправили на воспитание к тете, была вынуждена отречься от родителей. Веру Флейшер тоже отослали к родственникам, спасая от клейма дочери священника, и заставляли порвать семейные узы: «Нам нельзя было даже переписываться с родителями. Это была связь с “чуждым элементом”. Но мы, конечно, продолжали с ними переписываться и изредка их навещали. Но это было очень трудно»{269}.О вещах
Во времена революций одни люди теряют вещи, другие приобретают. То же самое происходило в годы большевистской революции, причем и потери, и приобретения имели большое значение для жизни отдельного человека. Разумеется, среди авторов автобиографий трудно найти такого, который уделял бы первоочередное внимание изменениям своего материального положения, поскольку большинство тех, кто вырос в России в первой трети XX в., по всей видимости, разделяло мнение, что материальная сторона жизни неважна и беспокоиться о ней недостойно русского интеллигента (или советского гражданина, в зависимости от приоритетов пишущего). Тем не менее упоминания о потерянных и приобретенных вещах мелькают на периферии женских биографий. Представительницы прежних привилегированных классов, утратившие свое имущество во время революции, как правило, подчеркивали культурно-сентиментальный, а не материальный аспект потери. Те, кто получал вещи, зачастую рассматривали их как вознаграждение, доставшееся им от государства (а не от бывших владельцев) после многих усилий и тревог. И проигравшие, и выигравшие настаивали, что они не из тех, кого на самом деле волнуют материальные блага.
Первый великий передел имущества свершился благодаря революционным конфискациям в 1917 г. и в годы Гражданской войны. Волконская, одна из мемуаристок-эмигранток, ставших жертвами конфискаций и обысков, признается, что ей было чрезвычайно неприятно видеть, как чужие люди прибирают к рукам ее вещи, но тут же пускается в философские рассуждения: «Чувство собственности выращивалось в нас поколениями, и обратный процесс потребует, надо полагать, приблизительно столько же времени. Если не больше»{270}
. Комментарии Жемчужной по поводу конфискации ее личного имущества большевиками во время Гражданской войны значительно резче. Ее привели в ярость нотации конфискующих, упрекавших ее в «несознательности», поскольку она не желала пожертвовать своими вещами добровольно. Она называет этот эпизод своим «советским крещением»: «Моя жизнь, мое имущество перестали принадлежать мне. Они сделались “народными”, отошли в собственность государства, которое получило право распоряжаться ими по своему усмотрению». Описывая процесс конфискации, и Жемчужная, и Олицкая не скрывают презрения к алчности конфискующих — простых рабочих и солдат, а те, по их словам, были изумлены отсутствием у «буржуек» жадности и их равнодушием к ценностям в собственном доме{271}.Зависть к имущим ярко отображена в одной из ленинградских устных историй 1990-х гг. Екатерина Правдина, родившаяся в деревне, рассказывает о ней как о главной причине раскулачивания ее тети во время коллективизации: