«Да воют они, воют свои дикие стёбные песни, — возражал бывший кумир совковой молодежи, — да слушать гнусно. Скажи спасибо, что не каждый день здесь слышишь. Новаторы, как же! Изобретатели, на фиг! Всего и делов-то: кроют в стихах и в прозе китчем-матом-шизой-стебом-сексухой и вонючей поганой попсой! — И, отметая возражения поэта, ввинтил ему с ядом: — Чего колотишься? Обидно, поди, что не схватил ни здесь, ни там. — После чего, разглядев только сейчас французские бутыли и навалом еды на бугристой столешнице, бывший прозаик сказал примирительно: — Какая к черту слава! Я жрать хочу — выпивка и закусь у вас тут кайфовые».
И все как по команде уселись за стол. Уселись плотно, заметил с тревогой Петров, потрафляя высокому гостю. Тот оказался гурманом и высоко оценил Левин снобистский провиант — упился совиньоном, закусывал вонючим стилтоном, цокал языком, жмурился — короче, пребывал в отключке до самого конца и в разговоры больше не встревал. Свои же люди трепались за столом: как опротивели заморские яства, как хочется, наоборот, черного хлеба, соленых огурцов и колбасы, и почему бы, Лев Ильич, не поставить нам водяру заместо каберне, а Никаноров соглашался на солярку и жигулевское пиво — и несчастный Петров не знал, как быть, как встрять с рассказом. Всегда у Левы закусывали и говорили вразнобой — кто за столешницей, кто мотаясь с тарелкой по комнате, а кто и по-американски — на полу у стенки. Сегодня, как назло, вся кодла сидела сиднем за столом, жрала винище и чесала языком.
А время шло. Петров изныл от муки. Встал, сказал — почти крикнул по-школьному:
— Моя очередь. Я очень долго ждал. Мне надо рассказать!
Добился тишины.
И начал: Главы из романа «Отсрочка казни»
Владимир Соловьев
Дефлорация
Рассказ без имен
Мы с тобой одной крови — ты и я…
Взлез, Господи, и поехал! Глаза закрыты, дышит тяжело, сопит, хрипит, что-то бормочет, сопли в себя втягивает — зверь, а не человек! Вот-вот помрет от натуги. Какое там уестествляет — хорошо, коли возбудит под конец последними содроганиями, своим оргазмом, который сопровождает предсмертным воплем и которому завидую: какой бы день у него ни выдался, пусть самый паршивый, а все равно доберет под вечер, е*я меня. Так и говорит, когда замечает мою нерасположенность, которую и не собираюсь скрывать:
— Ты меня не хочешь, и я тебя пока что тоже. Но стоит только начать… Согласись, занятие приятное, в конце концов будет хорошо.
Ему — да.
Мои отказы считал ужимками.
— Не хочу, — говорю, забыв, что у него календарик моих менструаций.
— Не можешь или не хочешь?
— И не могу, и не хочу!
Теперь — ему, а в детстве брату завидовала и все удивлялась, почему у меня не растет, каждое утро, едва проснусь, щупала, проверяла, думала — за ночь, а потом к врачу стала проситься, но, когда объяснила зачем, мамаша с папашей обидно высмеяли, и брат-дурак присоединился: заговор против меня одной. Они всегда его предпочитали и на его сторону становились: первенец, мальчик. Вот и хотела с ним сравняться, думала, если вырастет, они меня тоже полюбят. Страдала из-за их нелюбви, а потом всех возненавидела и желала им смерти: то каждому по отдельности, то всем зараз. А теперь вот его ненавижу: одного — за всех!
Не знаю даже, что хуже. Уйти от него понапрасну возбужденной: кончает быстро, мгновенно отваливает и засыпает как сурок — и мучиться потом полночи бессонницей? Или лежать под ним с открытыми глазами, пытаясь припомнить, как это раньше было, тысячу лет назад, когда трение его члена о стенки моего влагалища приносило столько услады, что все казалось мало, мало? А теперь — повинность. Сказать тяжкая — было бы преувеличением, но в тягость — каждый день! Еженощной рутине я предпочла бы эпизодические вспышки, но он хочет, чтобы жена была еще и любовницей, — это после стольких лет совместной жизни, при такой притертости друг к другу! И не откажешься, потому что отказ воспринимает не как знак моей к нему нелюбви, но — моего старения. А выгляжу я куда моложе, из-за этого множество недоразумений: подвалит, бывало, парень возраста моего сына, но что об этом? Мою моложавость он объяснял регулярными постельными упражнениями да еще качеством своей спермы — где-то, наверно, вычитал, вряд ли сам додумался, — а я — тем, что не жила еще вовсе. Пока не родила, думала, что все еще целая, и родов боялась, как дефлорации, и, пока не умру, буду считать, что все у меня впереди. Хоть бы любовницу, что ли, завел, я ему столько раз говорила, так нет, СПИДа боится, да и есть чего, теперь это как с Клеопатрой: смерть за любовь, кому охота? Только не от этого он умрет.