Могли быть и другие причины, я знаю? Влюбчивость, скажем, о которой у нас с ней разборки до сих пор: она утверждает, что это сугубо сердечное чувство, а я считаю — эвфемизм похоти. Не есть ли само слово «сердце» в любовной эстетике эвфемизм гениталий — равно женских и мужских? Уж коли пошли частушки:
Если она могла отдаться Анониму без особой любви, то тем более тому, в кого была «платонически» влюблена или он в нее — вовсе не платонически? Наш (их) вечный спор о влюбленности: нечто возвышенное и внечувственное или хотенье, зуд и свербеж — либидо, короче. Что бы она теперь ни говорила, от нее исходили, а для Анонима исходят до сих пор флюиды — пусть платонической — похоти, на которые мужики и откликались, как кобели на запах сучки, когда у той течка. Как в тех стишках-порошках:
— Ты же сам знаешь, что ничего не было!
— Не убеждай меня в моем знании, которого у меня нет: точного, — говорит Аноним Пилигримов. — Даже если знаю, то не уверен в своем знании. Тем более у меня два знания — противоположные: чему верить? Не въезжаю. Непредставимы оба. Вот разговаривают два человека как ни в чем не бывало, и вдруг на них что-то находит, они быстро раздеваются и что есть силы е*ут друг друга. Стыд, табу, условности — как не бывало! Дружба дружбой, а ноги врозь. Да и без всякой дружбы, не зная друг друга — что в имени тебе моем? — встретились, пое*лись, разбежались.
Вот от чего Аноним все время дергается. Вот что превращает его из доктора Джекила в мистера Хайда.
— Тебя всегда было через край. Переизбыточно. До сих пор! Для этого надо хоть немного проголодаться. И потом ты себя так поставил, что изменять тебе было невозможно.
— А до меня?
Вот что сводит Пилигрима Анонимова с ума. Вот мука-то, мучается бедняга Аноним Пилигримов.
Само собой разумеется, что я есмь первый и последний единственный твой мужчина на всю жизнь, что не само собой разумеется. Наш (их) брак покоится на этой прочной основе, которая дает трещину за трещиной, но я их скрепляю слюной и спермой.
Какой же он нафталин со своим старомодным культом девичества, девства, целости, которому она должна соответствовать, когда целибат не в цене и не в моде — скорее наоборот, да? А как же распутный Рим с его весталочьим фетишем? Может, я не иудейского вовсе племени, а муслимского с райскими гуриями, с их еженощно возвратным целкомудрием? Именно так я тебя и воспринимаю по жизни, гурия моя несравненная и ненаглядная, целочка навсегда, вечная дева, каждый раз наново, до самой моей смерти, но и после — не моги и думать! Вдова должна и гробу быть верна, как завещал нам родоначальник-основоположник. Да ты сама, до самых родов, считала себя девицей, вот кто тебя дефлорировал изнутри — наш сын, выскользнув из твоей родной вагиночки, как на санках с горки скатился — роды были быстрыми и легкими! Это ли не доказательство твоей мне верности еще до того, как я проник в тебя с превеликими осторожностями — твоя собственная уверенность в своей целости? Так с чего тогда у Анонима Пилигримова крыша поехала, и одной ногой в могиле он печалится, шалеет, шизеет, заводится с полоборота, стоит только представить непредставимое — тебя с предшественником-предтечей в заветной и священной позе? Двуспинное животное — это мы с тобой, а не ты с кем попадя!
Право первой ночи — первым распечатать женщину. Не любую — только тебя одну. Право однолюба, пусть и многоё*а. До других партнерш-временщиц Анониму Пилигримову нет дела — да хоть проходной двор. Это про них — Красавице платье задрав, видишь то, что искал, а не новые дивные дивы и прочие nil admirari, а я после полувека интенсивных с тобой сношений не перестаю удивляться твоим доверчиво раздвинутым коленям, самой этой позе, которую небезызвестный доктор-мудило назвал то ли нелепой, то ли смехотворной, а для меня нет ничего прекраснее и священней на свете, когда ты лежишь подо мной, как распятый лягушонок. Потому ты для меня до сих пор девочка, что знаю сызмала — школьницей, целочкой, весталочкой и медленно, затянув до бесконечности и измучив обоих, продвигался к твоей девичьей тайне, которой — вот что непредставимо, как бесконечность! — может статься, у тебя уже не было, когда Аноним решился наконец на осторожное вторжение в