По сравнению с единообразием любовных сюжетов классического соцреализма тематический регистр советской любви необыкновенно расширяется. На место «трактора» и сублимации сексуального влечения в труде на благо Родине[41] уже в 1960-х приходит если и не откровенно эротическая любовь, то по крайней мере чувство, не исключающее эротических коннотаций. В советских фильмах становятся популярными любовные треугольники, в которых все острее — и все парадоксальней — ставится проблема выбора. Если в «Девяти днях одного года» (1961) выбор еще делается в пользу «лучшего», то в фильме «100 дней после детства» (1975) героиня выбирает «стихийно» того, кто просто нравится. В «Истории Аси Клячиной» (1968) выбор невозможен, а в «Романсе о влюбленных» (1974) происходит случайно, под давлением обстоятельств. Советская любовь постепенно отказывается от логики и причинно-следственных связей (люблю, потому что он/она этого заслуживает) в пользу иррациональных и случайных аргументов. «Красивый ты парень, Степа», — говорит главная героиня в «Асе Клячиной», не утруждая себя иными объяснениями своей привязанности к агрессивному и нехорошему во всех отношениях возлюбленному. «Проблемные» темы — неверность, ревность или fading[42] (беспричинное исчезновение чувства) — вызывают все больший интерес как у авторов, так и у читательской и зрительской публики[43]. Появляется даже специфически советский вариант amour fou, любовного помешательства. Он разрабатывается, например, как в «Истории Аси Клячиной», так и в более позднем фильме «Фантазии Фарятьева» (1979) — Патологическая «безвыигрышность»[44] такой любви заключается в понимании «недостойности» любимого и одновременном нежелании отказываться от любви к нему. Любимый или любимая в таких сюжетах могут обладать качествами, которые в кино и литературе 1930–1950-х годов непременно привели бы их к любовному фиаско, а то и в стан классовых врагов. Но в сюжетах «оттепели» и, в еще большей мере, в эпоху застоя любимым может быть каждый: и алкоголик, и бездельник, и аморальная личность. Но и любовь теперь иная. Даже оставаясь небезответной, она не подразумевает непреложного советского счастья.
В течение трех десятилетий советская любовь превращается из чувства, определяемого через понятия долг и рассудок, в иррациональную, необъяснимую и, зачастую, мучительную страсть. Этого достаточно для радикальной трансформации советской героической антропологии. Советский человек, мерило всех вещей, хозяин вселенной, безупречно владеющий своими чувствами, превращается в приватного гражданина со слабостями, недостатками и приземленными потребностями. Идея общественного, определявшая любовные перипетии в советских романах и фильмах, замещается представлением об автореференциальности любви. Любовь становится тавтологичным чувством, указывающим только на себя.
Развал монолита
Любовь в сталинской и «раннеоттепельной» культуре была чувством объединяющим. На ее пути исчезали этнические, пространственные и временные границы. Она соединяла сердца кавказского пастуха и русской свинарки («Свинарка и пастух», 1941), горожанина и деревенской девушки («Алешкина любовь», 1960). В отдельных случаях она преодолевала границы между жизнью и смертью, возвращая, казалось бы, погибшего возлюбленного преданно любящей жене («Жди меня», 1943). Иногда становился проницаемым еще более непрозрачный рубеж, граница, разделяющая Советский Союз и Запад («Цирк», 1936, и отчасти «Русский сувенир», 1959). Перейти ее можно было, правда, только в одном направлении, с Запада на Восток.