Генерал взглянул на часы и включил радио. Митинг начнется через десять минут, тем временем диктор неторопливо и монотонно читал результаты соревнований. Одно за другим он называл имена советских, американских, французских, венгерских и прочих спортсменов, но генералу Стенли казалось, что из репродуктора все время несется одно слово: «Советский Союз, Советский Союз, Советский Союз», будто только советские спортемены заняли первые места на этих соревнованиях. Вот еще новость: какая–то венгерка Илона Сабо выиграла барьерный бег на восемьдесят метров. А француз Бартье победил в беге на четыреста метров. Неужели нельзя было приказать ему бежать медленнее. Какие–то венгры выиграли соревнование по плаванию, а чехи по велосипеду. Черт знает что! Куда смотрели Шиллинг и Майер.
Покончив с итогами соревнований, диктор стал читать обращение группы спортсменов в защиту мира. Среди подписей, стоявших под обращением, генерал услышал имя Эрики Штальберт и окончательно вышел из себя. Теперь уже ничего не поправишь — девушка умерла, а подпись ее осталась под воззванием и, пожалуй, произведет еще больший эффект, чем тогда, когда Эрика была жива.
Оркестр заиграл марш — должно быть, скоро начнется митинг. Стенли отодвинул бумаги, лежавшие перед ним на столе, и точнее настроил приемник, усилив громкость звука.
Генерал не ошибся — на стадионе начинался митинг. Трибуны запестрели плакатами, лозунгами и знаменами.
На невысокую трибуну взошел председатель Международного союза студентов и в абсолютной тишине объявил митинг открытым. Он прочел обращение группы спортсменов и призвал студентов всего мира бороться против войны, за свободную, счастливую молодость, за мир.
Потом, когда стихли аплодисменты, он сказал:
— Слово предоставляется писателю Анри Шартену.
Шиллинг подал условный знак, и «тевтоны», сидевшие группами в разных углах стадиона, приготовились аплодировать.
Генерал Стенли в своем кабинете приник к приемнику.
Неспокойно было в эту минуту на сердце у Майера. «Тевтонов» должно было присутствовать три тысячи, а на стадион сумело пробраться всего человек триста. Остальных просто задержали на контроле — видно, кто–то хорошо организовал этот контроль. Но так или иначе, триста головорезов — тоже немалая сила.
Шартен поднялся на возвышение, стал перед микрофоном, и сразу по стадиону прокатился глухой и неясный гул. Ведь многим там, на трибунах, было известно, что этот француз является автором пьесы, прославляющей американцев; были и такие, которые не слыхали об этом, но хорошо знали имя писателя по его прежним произведениям. Все с интересом ждали, что же скажет Шартен сейчас, на этом митинге. «Тевтоны» аплодировали, выкрикивая по команде:
— Шар–тен! Шар–тен!
А он некоторое время стоял молча, как бы собираясь с силами.)
— Друзья! — наконец громко и уверенно прозвучал его голос над стадионом. — Мне еще никогда не приходилось выступать на подобных митингах, и, быть может, многих удивит то, что я скажу. Если кто–нибудь думает, что я буду прославлять Советский Союз и коммунистов, то он ошибается — я не поклонник Советского Союза и не люблю коммунистов. Если кто–нибудь думает, что я буду славить Америку, он тоже ошибается — ни Соединенные Штаты, ни американцы не вызывают у меня любви…
Гул на стадионе, затихший было при первых звуках голоса Шартена, возобновился с новой силой.
— Что он говорит?! Что он там говорит?! — растерянно бормотал Стенли, с ужасом глядя на радиоприемник.
— Есть одна только страна, — продолжал Шартен, — и один народ, которому я отдаю всю свою любовь, всю свою жизнь, все стремления — это моя родная Франция, и я с гордостью говорю об этом. Я выступаю здесь, потому что хочу, чтобы женщины и дети моей родины никогда больше не прятались в норы бомбоубежищ, я хочу, чтобы по парижским бульварам не ходили ни немецкие, ни американские танки, я хочу, чтобы сады Парижа были отданы не солдатам, а детям. Я уверен, что каждая страна, каждый народ должен по–своему устраивать свою жизнь, но ни одно государство не имеет права наступать другому на глотку. Женщины Америки видят во сне атомные кошмары. Женщины и дети Кореи хорошо знают запах горящих напалмовых бомб. В джунглях Вьетнама идет бессмысленное кровопролитие. У меня там погиб сын, и я считаю себя, да, только себя, виновником его смерти — я ничего не сделал для того, чтобы эта война прекратилась, больше того, иногда мне казалось, что эта война нужна.
Над стадионом стояла мертвая тишина. Голос Шартена звенел над полем, над трибунами, над Берлином.
Ветер затих, и флаги пятидесяти двух государств лишь слегка шевелились, будто шептались между собой. «Тевтоны» еще не поняли, что им надо делать, и пока сидели тихо, не мешая Шартену.