Это и многое другое примечал Савва за новым послушником. Его тайный интерес был поначалу сродни обыкновенному духовному любопытству. Но с течением дней старец все более ощущал внутреннюю потребность помочь юноше обрести духовную свободу и надежду на светлую и счастливую жизнь. Ведь с грузом в душе, как бы удачно ни складывались внешние обстоятельства, счастье невозможно.
Агатий принял новое послушание с радостью и волнением. Работы хватало. Савва по состоянию здоровья реже выходил «в свет» и служил все больше в келье на антиминсе. Он существенно ограничил исповедь и прием мирян. Смолкли его дивные проповеди. Отчасти старец компенсировал свою общественную отстраненность духовными беседами с Агатием.
Слово за слово, пытливый ум многоопытного монаха проник в чертоги юного келейника. Агатий поведал старцу историю университетской тусовки. Рассказал о расправе, которую учинил ОМОН над его товарищами. Агатий говорил и сам путался в суждениях о произошедшем. Дни, проведенные в монастыре, изменили многие его взгляды. Если раньше он считал насилие единственным инструментом, с помощью которого можно кому-то что-то доказать, то теперь, прикоснувшись к мысли о существовании вечной жизни и огромной личной ответственности за каждый день своего земного существования, Агатий был уже не так категоричен в суждениях.
Из его уст впервые прозвучала мысль, что разгульный эпатаж, явленный им и его товарищами на той злополучной лекции, быть может, явление более глубокое, чем простая подростковая истерия.
– Отче, ведь не за себя, не в личку бакланились пацаны!
Савва слушал Агатия и невольно припоминал фразу, знакомую с прежних домонашеских лет: «За державу обидно!» Вот ведь как. В миру-то все, как в церкви! Тут мученики за веру в Бога стоят, там, за оградкой – за понятия о чести и справедливости…
И старцу открылось то, о чем ум Агатия интуитивно догадывался, но не умел ни сформулировать, ни объяснить самому себе.
Нежданно-негаданно (кто бы мог подумать!) из розовых молокососов выпорхнула высокая гражданская позиция, невозможная ни при каких обстоятельствах во взрослом «законодательном собрании», где «гражданский» речитатив власти давно превратился в личный приспособленческий бизнес.
Как внезапный ветер перемен, прозвучал отчаянный крик юных бунтарей об истинном, не циркулярном благе России. И этот крик, не скованный должностной порукой, страхами и подковерным шепотком, вызвал во взрослом государстве объединенное чувство отторжения и упрека.
Профессор Пухловский, ученый, специалист по социологической проблематике, не понял ничего из высказанных студентами претензий. Профессионально оценить возникшее взаимное непонимание ему помешал элементарный животный страх. Он, как беспомощный зверек, пискнул: «Помогите!» – спасая свою стареющую шкуру.
Но ведь страх раздавил профессора не сразу. Вначале дискуссии он мог услышать аудиторию и ответами, исполненными не нравоучительной снисходительности, но мудрости, предотвратить назревающий конфликт. Но профессор не посчитал нужным снизойти до уровня крикливого оппонента. Видано ли, чтобы яйцо учило курицу!
Он явно забыл, что когда-то сам был птенцом и с таким же яростным безрассудством долбил скорлупу обстоятельств в надежде на будущие бла-бла-бла.
Но теперь, несмотря на общую образованность и специальную начитанность, его мозг превратился в обыкновенный, паленый временем исторический гриль. Чего стоит проникновенный монолог о социальной справедливости и личной свободе, если многолетний гнет абстрактных цифр и понятий выдавил из обоих полушарий его головного мозга ощущение высокого смысла собственной жизни. Но главное, выдавил заветные бла-бла-бла, о которых только и следует говорить в контексте будущего. Говорить не снисходительно, но совершенно серьезно. Ведь они – крылья!
Увы, эта очевидная дилемма не пришла в голову Пухловскому. И заслуженный профессор, сгорая от первобытного и бессознательного страха, нажал тревожную кнопку.
Омоновцы… Тот же Осип, человек неглупый и совестливый, оказался в стрессовой ситуации бессловесным исполнителем административной воли и, более того, энергии зла. Почему его внутренняя генетическая доброта не очнулась, когда стремнина происходящего понесла события, как сорвавшуюся с привязи лодку? Да, он, служивый человек, обязан был исполнить приказ. А если поступит приказ стрелять в собственную мать?..
Иными словами, почему наш хваленый гуманизм, драгоценный плод эволюции и личных духовных упражнений, тотчас забывает все свои интеллектуальные достоинства и в первой попавшейся под руку стрессовой ситуации встает под знамена римского Колизея: «Хочешь жить – убей!» Почему мы даже не считаем нужным остановить занесенную для удара руку и посмотреть в глаза оппоненту, почувствовать интонацию его речи и попытаться понять первопричины его суждений?
Да, его точка зрения не совпадает с нашей – ну и что?! Неужели только насилие может разрешить спор двух интеллектуальных подобий? Помните, Александр Галич пел: