Он почти в испуге, бормочет нелепые слова о том, что не успел выбриться, идет в ванную и запирается там, а ты окидываешь взглядом каморку с линялыми обоями, видишь развешанные на плечиках, ни разу не надеванные, выстиранные в Москве его сорочки да безрукавки и начинаешь догадываться о странном образе жизни Вячеслава здесь, в Ялте, где все зовет к веселью, отдыху, пирам.
— Он простудился? — шепотом спрашиваешь у хозяйки, древней женщины, такой морщинистой и древней, что трудно уже определить, то ли восемьдесят ей, то ли больше.
— У него какое-то потрясение, — чистым, звучным голосом отвечает хозяйка квартиры. — Он все лежит, лежит. И не спит, и не читает, а так просто. Сбегает на почту, купит открыток и опять лежит. Думаю, потрясение у него!
— Да у него давно потрясение! Еще с прошлого месяца, еще с Балтики! — в сердцах роняешь ты, понимая, что он каждую минуту в Ялте думал о тебе, о каждой минуте отдыха в Юрмале, мучил себя подозрениями, пугал отсюда, из Ялты, лаковыми открытками, жизнерадостными приветами, возможностями разнообразных развлечений. — Да что же это он, несчастный! Сидит, голодает, ждет у моря погоды…
Выбритый, с вымытой головой, Вячеслав кажется тебе уже не таким несчастным, он воодушевлен необыкновенно и ведет тебя в знаменитый ресторан «Ореанда», где любили ужинать чеховские герои, заказывает белое вино и форель, танцует даже с тобою. Словом, возрождается!
Потом, после ночлега в ялтинской каморке, томишься в знойном, переполненном ордами завоевателей курортов Симферополе, возражаешь Вячеславу на его просьбу лететь вместе и, чувствуя себя виноватей за то, что выглядишь свежее его, кладешь ему ладони на грудь:
— Слава, милый! Ты сегодня будешь в Москве, ты лети самолетом, а я поездом. Я устану за время поездки. Ведь целые сутки! А ты тем временем опустошай холодильник. И за сутки поправишься, придешь в норму. Ведь целые сутки! А я приеду усталая, и ты меня простишь. Ну, Слава?
Говоря беспечные слова и зная, что он любит и будет любить вечно, глядишь, как он машет уже с трапа самолета, улыбается, машет, прощается, но ты не знаешь пока, что он прощается навсегда, что через день, когда откроет дверь зареванная, с опухшим лицом Алена, ты побоишься идти в свою квартиру, отступишь на шаг назад, мгновенно гася криминальную улыбку, и спросишь безмолвно, сквозь слезы: «Как же так? Мы вчера в Симферополе… А позавчера в Ялте, в «Ореанде»… И танцевали. Как же так? Он совсем молодой! Как же так?..»
Новое лето принесло очередную вечную влюбленность Алене, которая за год стала пластичнее в движениях и еще более миловидной, стала даже напоминать Галине Даниловне какую-то давнюю знакомую — то ли по времени первой молодости, то ли по спектаклю; а сама Галина Даниловна, убитая бедой, не замечала бега времени и будто сиднем сидела в лаборатории, лишь изредка улавливая течение времени по такой вот странной детали: то облупится лак на ногтях, то вновь ляжет ровным слоем.
Что делать и как дальше жить одной, без Вячеслава?
Она ожидала, что состарится за год, неузнаваемо изменится, и не боялась старости: счастья уже больше все равно не будет, счастье останется лишь в памяти. Но, по привычке глядясь в зеркальце, она в недоумении находила, что горе никакого отпечатка не наложило на ее облик, не залегли морщины, все тот же гладкий лобик, свежий цвет лица. В иной день она даже отмечала, что похорошела за год, и, досадуя на то, что лишь расцветает, а не старится, хмурилась, убирала зеркальце, оглядывалась по сторонам, с удивлением ловя на себе влюбленные взгляды сотрудниц. Какое-то наказание — так бесстыдно расцветать и хорошеть!
Тогда она стала доискиваться причин, приведших Вячеслава к внезапной кончине, причин, которые обличали бы ее в бесконечной вине, чтобы под гнетом этой вины превратиться в дурнушку, в худую конторскую крысу; и, увлеченная этим замыслом, готовясь принести в жертву свое здоровье, разыскала телефон и дозвонилась до того врача, который спасал Вячеслава в первые мгновения сердечного приступа, она даже повидалась с тем врачом, попыталась выведать, была ли хроническая болезнь сердца у Вячеслава или инфаркт случился совершенно внезапно, и врач, пожилой, тощий, хмурый, точно расстроенный навсегда, поспешно и вроде с брезгливостью отвечал софизмом: инфаркт, дескать, всегда наступает внезапно и в то же время никогда не наступает внезапно, а исподволь готовит атаку на сердце.
В этом софизме можно было найти оправдание, можно было найти и убийственную вину, но коль инфаркт никогда не наступает внезапно, то, может быть, виновата сама жизнь, ее лихорадка, ее бешеный ритм, судорожная спешка, всякие перегрузки и стрессы?