Он любил в это мгновение вагончик, как свой, обжитой дом, и что-то хотел доброе сказать Ведехину, Метелкину, Бесову, что-то такое особенное, умное, чтобы ребята прониклись к нему уважением и признали его приятелем, славным человеком, но вот никак не подыскивались особенные, вдохновенные слова, ему неудобно становилось за свою немоту, и он размышлял: «Ну кто я для них? Пацан… Я пока не ровня им…»
«Кто я для них? — спросил он у себя и потом, снова покинув вагончик и ступив на лысую землю промысла. — Я хочу подружиться с ними. Со всеми. Такие ребята!»
А ночь лежала черным пологом над промыслом, над ближними и дальними буровыми вышками, над покинутой Гориводой, и жутковато было Гуте думать о том, что вот под ним, не очень глубоко, в каких-нибудь трех верстах, раскинулось нефтяное море, что долгие-долгие века в земле, под ним что-то происходило, что-то отмирало и что-то соединялось, принимая густой и темный подземельный вид. И меж тем как мела метель из века в век и всходила рожь из века в век, там, на близкой глубине, никакого времени не существовало, и нефтяному морю было все равно когда пробиться к свету — сегодня ли, в завтрашнее ли столетие… Страшно подумать, люди могли не прошить землю упорными иглами буров, по-прежнему жили бы крестьяне в Гориводе, никаких тут вышек из строгого железа не поднялось бы, не стоял бы он, Гутя, над подземным нефтяным морем, а стоял бы совсем другой человек, потому что через столетие не будет его, Гути, — в стоял бы человек другого, завтрашнего столетия, совсем незнакомый человек… К нему, не появившемуся, незнакомому, был Гутя благосклонен, хотя и гордился перед ним сейчас, когда стоял в ночи на лысой земле промысла и когда в небе висел стручок месяца, не славший никакого сияния, и зернисто, влажно дрожали звезды. Вдруг все исчезло для Гути, он не слышал мчавшихся по ближнему шоссе и деревянно встряхивавших бортами грузовиков, ему показаться могло, что с топотом пробежали по шоссе громадные допотопные мамонты или с тонким свистом пронеслись над дорогой, в воздухе, машины не машины, а какие-то стремительные аппараты ненаступившего, непрожитого столетия, — ведь Гутя стоял над нефтяным морем, а для глубинного, потаенного моря времени не существует… Но, снова оказавшись на твердой, обнаженной земле промысла, щурясь на электрический свет, он ощутил свою малость, незначительность, и все-таки даже такой, песчиночно-малый, он жил сейчас все с тем же маленьким желанием, вовсе не маленьким для него: чтобы ребята признали его своим парнем, чтобы всегда несли они вахту вместе над нефтяным, навечно необозримым, подземным морем.
И когда он посмотрел на вагончик, выпускавший из дырки от выпавшего сучка золотой, солнечный прутик, когда представил, как ребята сидят и разговаривают там, на свету, в уюте, или молчат, понимая друг друга, он почувствовал ревность к их братству и даже испугался, что вот стоит один, ночью, забытый, и что-то заставило его хрипло крикнуть:
— Эй, ребята!
Сразу же вышел Бесов и заботливо коснулся ладонью его плеча, этот жест бригадира успокоил Гутю и заставил надеяться, что на вторую скважину Бесов, наверное, и без просьбы возьмет его, и он, уже стыдясь своего внезапно вырвавшегося крика, произнес как бы невзначай:
— Странно мне: простая земля — и вдруг под ней море… Ну, Баку, там всегда была нефть, а вот у нас, на Полесье… Не верится! Ведь знаешь: земля, лес, Днепр, и вдруг — море под ногами. Говорят, чуть ли не «третье Баку».
— Второе, — убежденно поправил Бесов.
— Да ведь уже есть второе, значит, мы — третье…
— А вот мы спросим у ребят, — азартно сверкнул глазами Бесов, и как только снова оказался Гутя в светлом вагончике, как только попросил Бесов рассудить их, Метелкин, взмахивая руками, стал склоняться к тому, что если есть «второе Баку», то мы «третье Баку», а медноволосый Ведехин прервал его:
— Мы не по названию «второе Баку», а по сути, потому что запасы нашего промысла значительно превосходят запасы «второго Баку». К тому же наш промысел — еще ребенок…
Желанен и отраден был Гуте этот спор, убеждавший в чем-то главном, в том, что очень ценное место выбрал он для жизни и для работы, для вахт, для своих дней и ночей, и вот первая рабочая ночь шла и не кончалась, и надо было каждый час выходить из вагончика и осматривать установки, скважину, глядеть в плоские лица манометров.
Так и было: каждый час он с ребятами-аппаратчиками появлялся на площадке, смелее лез к приборам, присматривался к цифиркам, записывал в блокнот, чтобы потом записать в вахтенный журнал, снова видел наверху цистерны замершую, тоненькую, напоминавшую нотный знак-лаборантку и жаждал, чтобы не забыл о нем Бесов, когда направится через шоссе, через поле и лес, на дальнюю вторую скважину.