Рокотал в трубке голос юнца, а когда голос смолкал, слышно было, как рокочет дождь, а потом стали заикаться гудки отбоя, и Шухлов вспомнил о той, которая заставила его как бы покинуть свой дом и выйти на лоджию, на этот асфальтированный островок, в эту лодку, плывущую сквозь дождь, и которая тоже покинула тихий дом. Боже мой, да ведь это дочь хирурга Короткевича, ниточка из прошлого, из далекого и проклятого прошлого, поводок, на котором он столько лет ходил неизвестно ради чего, и так легко разорвать поводок теперь, когда она сама ушла, и забыть чужой подъезд, затверженный номер телефона, щелкающий говорок, пушистые кофточки. Все то, что длилось всю жизнь, что было камнем на ноге, что вдруг заставило вновь почувствовать, как саднит рана детства теперь, когда надо больше думать о юности сына, о звонкоголосом своем Виталии, — все это летит прочь из дома, в чужой подъезд, и ты наконец свободен от той, что явилась жить свидетельницей твоего вечера, и ты должен мужественно приветствовать свой пятый десяток. Воля, и никаких связей с далеким огорчительным утром, и дверь закрылась, и поводок ускользнул, и нить порвана, и квиты, квиты со всеми — с хирургом Короткевичем, с дочерью хирурга. Теперь торжествовать бы и дышать на полную грудь, считать праздником этот вечер, когда где-то там, на водах двора, в будочке с затуманившимися стеклами, в устойчивом ковчеге, плывет, плывет и все не может добраться до дома сын, но Шухлов почему-то вслепую то набирал затверженный номер телефона, то клал трубку в пластмассовое гнездо, и мысль его бродила в неведомых доселе глубинах, опять связуя детство и сорокалетье, утро и вечер, прошлое и нынешнее. Для кого-нибудь из слабых очень удачным показался бы разрыв, легкий разрыв без скандала, излишних восклицаний и оскорблений, окончательный разрыв, знаменующий победу над обстоятельствами. А он утверждался в мысли: если обстоятельства свели его жить в одном доме с дочерью Короткевича, чью фамилию он не может произносить без гнева даже теперь, то суждено дочери Короткевича не только быть свидетельницей его жизни, а жить рядом с ним с долгим, вечным сознанием вины, — и это будет его победа, длящаяся многие годы, может быть.
От быстро набрал семь цифр — хорошо отрепетированный номер телефона.
— Ты дома, — подтвердил он, едва услышав щелкающий говорок. — Оказывается, мы земляки, я теперь лишь узнал, и я очень, о-очень удивлен.
— О чем ты? Я давно живу так, словно мы всегда с тобой в одном городе… Да и сколько раз напоминала, а ты смотрел прищурившись — и мне казалось, что тебе давно уже известно, я же столько раз напоминала! А сейчас… что такое меж нами происходит? Боже, я сижу и реву. Но пойми: если я сначала из сочувствия, то потом… Да, вот я сижу и реву, каждая слеза с копейку, и неужели все это ничего не стоит, а ценно для тебя только твое?
— Из сочувствия, из сочувствия! — подхватил он с раздражением. — А если не сочувствовать, а сострадать? Я все же недаром вспомнил все мужские имена… Мужчины улетали или собирались улетать и учили тебя поэтому соучаствовать в радости. Но в моем доме она не водится, в моем доме другое…
— Нет, ты и теперь не дослушал меня, ты не умеешь слушать, и я тебе все скажу сама, ты пусти меня, я только на порог, только скажу… Пустишь?
И не успел он ответить, как в трубке послышалась тахикардия гудков отбоя.
Вот и ходит она по пятам, подумал он, ходит не первый год жизни и не первый спелый день осени, ходит да ходит, и не надо карать ее состраданием, а надо приручать ее, — да, именно тем, что она ходит по пятам, воспользоваться, и приручить, и пустить на порог.
Всего минута прошла, минута, в которую его воля училась тому, как перебороть обстоятельства, а уж панический звонок в дверь, уж беглянка стоит за дверью и давит на кнопку звонка, забывая обо всем на свете и посылая в дом тревожный непрерывный сигнал.