В армии он был большим начальником, в военной приемке у него служили несколько десятков офицеров – но работа рядового гражданского инженера после отставки, кажется, нисколько не задевала его самолюбия. Всё то же
Я не унаследовал от него много хорошего, а вот то, чего не надо бы…
Жизнь в военном городке в пятидесятые странным образом сочетала черты классического, купринского русского армейского гарнизона с бытом гулаговской шарашки и советского рабочего поселка. По утрам офицерские жены шли на рынок, расположившийся в нейтральной зоне между обнесенным колючкой городком и ближним селом Капустин Яр (в бытовом произношении жителей городка – Кап Яр), в котором большая часть народу была из бывших ссыльных и украинских переселенцев. На обратном пути женщины ревниво заглядывали в чужие неподъемные сетчатые сумки-«авоськи» – тратить много на еду считалось хорошим тоном. Те, кто оставлял на рынке деньги поменьше, считались скрягами, даже хуже – скопидомами, «кулаками». О них презрительно мимоходом говорили «на “победу” собирают» или «в Сочах всё потратят». Наша семья всё тратила на рынке, машины у нас не было (появилась у меня, да и то слишком поздно), а в Сочи и на Рижское взморье на весь длинный отцов отпуск ездили с деньгами, которые он брал в офицерской кассе взаимопомощи и потом весь год отдавал…
Общественное мнение создавал женсовет гарнизона – иногда, гоняя в осенних сумерках на велосипеде кругами по площади перед штабом, я видел, как эти дамы в лисьих горжетках шли в Дом офицеров на очередное свое собрание. Им было о чем поговорить… Адюльтеры сотрясали городок, и один политотдел с ними не справлялся; офицеры много пили – впрочем, само по себе пьянство не осуждалось, если оно не мешало службе и не вело всё к тем же адюльтерам; в городке кроме средней общеобразовательной имелась музыкальная школа, матери соревновались в успехах детей, женсовет занимался родительским комитетом, а уж этот комитет время от времени вызывал отца-офицера, грозил политотделом и требовал обратить внимание на жену и мать его детей, которая детьми не занимается, они отстают по всем предметам и хулиганят, а у нее только портниха на уме и маникюр.
Учился я отлично (и сохранил эту дурацкую привычку навсегда), деньги мы очевидно не копили, пили в семье нормально, как все пили… Едва ли не каждое воскресенье у нас собирались друзья отца, такие же сравнительно молодые офицеры, как он, и, достаточно выпив, пели «Что стоишь, качаясь…», «Услышь меня, хорошая…» и «Лучше нету того цвету». Первые голоса вели жены – правда, они были не у всех, с отцом дружили холостяки, вечно несытые, налегавшие на материно угощение. Один из них, дядя Боря, всегда приходил в гости с бумажным мешком шоколадных конфет и коробкой «Рябины на коньяке» – дальше этого его представления о роскоши не шли… Пили крепко, но расходились рано, потому что утром надо было вставать и ехать на пусковую площадку.
Словом, это была обычная офицерская компания, и нечто вроде тайного романа, как я догадался много позже, зрело внутри нее, и была женская зависть, и мужская слепота, и мечты о новой звездочке на погонах… У компании была одна особенность: она состояла почти исключительно из офицеров-евреев, в Кап Яре их было много, потому что собирали на полигон тех, у кого было хорошее техническое образование. В пятьдесят втором, когда взялись за врачей-вредителей и вообще космополитов, меня – обычно сидевшего за столом вместе со взрослыми и чокавшегося компотом – часто выставляли за дверь, и мне удавалось услышать, легши на пол в прихожей и прижав ухо к щели под дверью в комнату, только отдельные слова. Самым страшным из них было «убийцы»; сначала я думал, что речь идет о капиталистах…
Зря я это рассказываю здесь. Всё подробно описано – даже большая часть имен сохранена, поскольку людей этих уже давно нет, – в моем романе «Всё поправимо», в первой его, «детской» части. Только отец героя стреляет себе в висок накануне партсобрания, а мой отец благополучно пережил пятьдесят второй. Ему здорово везло, отцу, он и болезни смертельные переживал до поры до времени, и все общие неприятности обошли его стороной. Вообще странно: в моей семье никто не был репрессирован, никто не погиб на войне, хотя все мужчины прошли ее от начала до конца, все умирали своей смертью, причем более или менее в старости… Почему же, когда я думаю об отце, мне становится ужасно обидно – почему я твердо знаю, что он не был счастлив, не стал счастливым за всю жизнь?