У подъезда комендатуры он увидел большую группу немцев. Впереди стоял Пфауль, рядом с ним узкоротый. Вдоль тротуара вытянулись легковые машины. Из двора с глухим рокотом выехал грузовик, облепленный автоматчиками. В кузове стояли обреченные: старик с длинными усами и седой бородой, молодая женщина в шерстяной блузе с грудным ребенком на руках, двое рабочих в засаленных комбинезонах, с мрачными, сосредоточенными лицами. Остальных не было видно: должно быть, обессилев, они лежали на дне кузова.
Грузовик выехал на мостовую и остановился. Увидев приближавшегося Крайнева, Пфауль махнул ему рукой. Тот ускорил шаг. Человек, следовавший за ним, сделал то же и внезапно окликнул его по имени и отчеству. Сергей Петрович остановился и удивленно посмотрел на него, стараясь понять, что нужно этому человеку в такую минуту, и силясь вспомнить, где он видел эту высокую нескладную фигуру, это немолодое лицо с решительно сжатыми губами и упрямым выпуклым лбом.
Незнакомец на ходу достал папиросу и похлопал себя по карманам, словно отыскивая спички. Потом он подошел к Крайневу и, выхватив пистолет, выстрелил в него.
9
Настал день, когда они снова собрались вместе. Осунувшийся, но по-прежнему задорный Сашка, более мрачный, чем всегда, Опанасенко, высохший, как скелет, Луценко, притихший Дятлов. Разными путями пришли они в цех. За Опанасенко послал полицаев Вальский — начальник цеха, которого немцы называли просто «майстер», а русские еще проще — «холуй». Он же притянул за рукав Луценко, встретив его на улице. Дятлова поймали при облаве на базаре. Только один Сашка явился сюда добровольно, зарегистрировавшись на бирже. Сашка был на особом положении. Он считался «добровольцем» и поэтому с самого начала жил дома. Остальных немцы неделю держали в цехе под охраной, пока наконец не убедились в том, что те не сбегут.
Цех стал неузнаваемым. Крыша его была сорвана, и на сером, безрадостном фоне осеннего неба голые конструкции кранов и стропильных ферм казались необычайно высокими. Вместо печей возвышались груды кирпича в железных остовах.
Целый день копошились люди около разрушенной кладки первого мартена. За это им выдавали порцию болтушки и триста граммов хлеба, неизвестно из чего выпеченного, тяжелого, как глина, и колючего, как жмых.
Сегодня посещение начальства было особенно неприятным.
Зондерфюрер Гайс, высокий узкоплечий немец, пинком опрокинул прямо на Сашку небольшую железную печку, возле которой грелись рабочие. На Сашке загорелась спецовка, и ее с трудом удалось потушить. Гайс обругал всех «большевиками» и долго кричал и на рабочих и на «майстера». Когда он устал, его сменил Вальский. Люди поняли только одно: сидеть не разрешается, курить не разрешается, плохо работающие будут лишены хлеба.
После того как начальство удалилось, все, как по уговору, закурили, благо курева было достаточно: Сашка каждый день приносил с собой на завод целый котелок сухого конского навоза, из которого крутили цигарки, прозванные «коньей ножкой».
— Эх, идиоты! — зло произнес Опанасенко, затягиваясь густым, едким дымом.
— Идиот — ты, — раздельно ответил ему Дятлов, сворачивая очередную «конью ножку». — Я уже совсем было собрался уехать, так ты все: куды да куды. Вот и докудыкались.
В бригаде невесело рассмеялись.
— Вот ты, собственно, что потерял, Евстигнеич? — ехидно спросил Луценко. — Домишко у тебя цел, барахлишко — тоже. Ты же имущество остался беречь, ну и береги себе на здоровье.
— Как что потерял?! — накинулся на него Опанасенко. — Я марку свою потерял, сортность свою потерял! Я теперь как слиток, отставший от плавки. Кто его потом разберет: какой он, не брак ли? Придут наши, спросят: «А ты, товарищ обер-мастер, почему остался?» Даже и так не спросят и товарищем не назовут. «Какой, — скажут, — ты нам товарищ? Мы цех из строя выводили, а ты его восстанавливал. Мы немца били — кто штыком, кто молотком, а ты ему помогал». — И он с досадой бросил окурок на землю.
— Да, некрасиво получилось, — уныло подтвердил Дятлов. — Ведь Дмитрюк, которому три дня до могилы осталось, уехал. Васька Бурой уехал. А какой он был? Чуть что — бузит. Нормы пересматривают — орет: нормы велики. Зарплату получает — опять орет: полторы тысячи ему, видишь ли, мало. В столовую явится — опять кричит: то борщ не слишком жирный, то хлеб какой-то не такой, корочка не хрустит. Когда в эшелон садился, и то бузил: почему ему места около печки не досталось! А вот уехал!.. А мы остались…
— Он и там будет бузить, — мрачно вставил Сашка, ощупывая обожженные ноги.
— Это точно, будет, — уверенно сказал Луценко. — А ты сейчас попробуй побузи. Вчера Стеблев Гансу на пояс показал: харчи, мол, плохие, живот подтянуло — а сегодня его уже нету, говорят, в лагерь посадили, за проволоку, под голое небо…
Высоко над их головами, запутавшись в стропилах, засвистел ветер, застучал редкими уцелевшими листами кровли. Заморосил дождь. Дятлов поежился.
— Огонек бы развести, — сказал он.
— Тебе тут разведут огонька — живо согреешься, — ответил Луценко. — Слышал, что холуй кричал? Греться надо работой, мерзнут только лодыри.