► Карл-Янкель, бессмысленно уставившись на меня, сосал грудь киргизки.
Из окна летели прямые улицы, исхоженные детством моим и юностью, — Пушкинская тянулась к вокзалу, Мало-Арнаутская вдавалась в парк у моря.
Я вырос на этих улицах, теперь наступил черед Карл-Янкеля, но за меня не дрались так, как дерутся за него, мало кому было дело до меня.
— Не может быть, — шептал я себе, — чтобы ты не был счастлив, Карл-Янкель... Не может быть, чтобы ты не был счастливее меня...
Финал вроде тоже оптимистический. Но этот оптимизм — не казенный. В робкой надежде автора на то, что младенец, за которого сейчас идет бой, будет счастливее, чем он, явно ощущается неуверенность, даже тревога.
Основания для этой неуверенности и этой тревоги у автора были серьезные. Мальчикам, родившимся в конце 20-х и начале 30-х, жизнь предстояла несладкая. И человек такого ясного и трезвого ума, как Бабель, не мог об этом не догадываться.
В былые времена будущую судьбу только что родившегося младенца пытались угадать по звездам. У Пушкина есть на эту тему такой исторический анекдот:
► Когда родился Иван Антонович, то императрица Анна Иоанновна послала Эйлеру приказание составить гороскоп новорожденному. Эйлер сначала отказывался, но принужден был повиноваться. Он занялся гороскопом вместе с другим академиком — и, как добросовестные немцы, они составили его по всем правилам астрологии, хоть и не верили ей. Заключение, выведенное ими, ужаснуло обоих математиков — и они послали императрице другой гороскоп, в котором предсказывали новорожденному всякие благополучия. Эйлер сохранил, однако ж, первый и показывал его графу К.Г. Разумовскому, когда судьба несчастного Ивана VI совершилась.
События, ставшие основой сюжета бабелевского рассказа «Карл-Янкель», можно рассматривать как своего рода гороскоп, предсказывавший будущую судьбу только что родившегося героя этого рассказа. И точно так же обстоятельства и события, составившие содержание его рассказа «Нефть», являют собой что-то вроде гороскопа, предсказывающего судьбу еще не родившегося сына Зинаиды, которого нарекут Иваном. Но первый из этих двух «гороскопов» был составлен честно, а второй больше походил на тот фальшивый, в котором ученые немцы предсказывали несчастному Ивану Антоновичу всякие благополучия.
Ощущение фальши возникает не только из-за насквозь пронизавшего его заданного казенного оптимизма, но главным образом и прежде всего потому, что по самой своей художественной (как сказал бы Зощенко — «маловысокохудожественной») ткани это — НЕ БАБЕЛЬ.
Впрочем, два этих порока тесно меж собой связаны: один вытекает из другого, и нет нужды выяснять, какой из них — причина, а какой - следствие.
Сам Бабель, надо полагать, тоже не больно был доволен этой своей попыткой приспособиться к безнадежно испорченной беговой дорожке. Во всяком случае, попытка эта была единственной. Больше таких попыток он никогда не предпринимал, избрав для себя другую линию поведения, — другой способ существования в советской литературе.
Склонность Бабеля к молчанию, к долгим творческим паузам была отмечена критикой очень рано. Отмечена пока еще довольно благожелательно, но все-таки в тоне осуждения и даже, я бы сказал, некоего сурового предупреждения: