Рушилась последняя надежда на изменение его положения отщепенца, изгоя. А ведь расчет был именно на это. Ведь если бы его «Батум» имел официальный успех, наверняка были бы амнистированы — даже реабилитированы — все его запрещенные пьесы. И «Зойкина квартира», и «Мольер», и «Иван Васильевич», и «Пушкин»…
В слово «расчет» я не вкладываю никакого осуждающего смысла. Речь не о том, что, решив написать, а потом и написав пьесу о Сталине, Булгаков «сломался», «изменил себе под давлением обстоятельств», как говорит об этом, с негодованием опровергая все эти обвинения, В.Я. Виленкин. Речь лишь о том, что в принятии им этого решения немалую, а может быть даже и главную роль играли соображения, скажем так, не только творческие.
Сочинить пьесу на тему, лежащую несколько в стороне и даже довольно далеко от его главных и задушевных творческих замыслов, это еще не значит «сломаться» и «изменить себе». Тут важно другое: кривил ли он при этом душой ( То есть — находился ли этот его замысел в противоречии с тем, что он на самом деле думал и чувствовал? Говоря проще: насиловал ли он себя, как Мандельштам, когда сочинял свою вымученную «Оду» Сталину?
К сожалению, и на этот вопрос мы не можем с уверенностью ответить отрицательно. Во всяком случае, не можем отмахнуться от него с той легкостью, с какой В.Я. Виленкин отмел предположение, что, решив писать пьесу о Сталине, Булгаков «сломался» и «изменил себе».
В большом, главном своем письме Сталину — том, на которое Сталин отозвался своим телефонным звонком, — Булгаков не скрыл, что испытывает «глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране», и даже откровенно признался, что вообще не является сторонником каких-либо революционных процессов, предпочитая им «Великую Эволюцию».
Не скрыв этих своих взглядов от «Правительства СССР», к которому обращался, Булгаков тем более не скрывал их от друзей, приятелей, литературных коллег.
Те — в ответ — над ним добродушно подтрунивали:
Ну, что вы все скопом напали на Мишу?.. Что вы хотите от него? — сказал Ильф. — Миша только-только, скрепя сердце, примирился с освобождением крестьян от крепостной зависимости, а вы хотите, чтобы он сразу стал бойцом социалистической революции. Подождать надо!
Шутка, конечно. Но в этой шутке было много правды. Среди писателей своей генерации Булгаков был белой вороной.
В главе «Сталин и Мандельштам» я писал:
…Чтобы попытка прославления Сталина ему удалась, она должна была быть искренней. Он должен был найти в своей душе хоть маленький уголок, хоть крошечный закоулок, не выходя из которого можно было бы убедить себя, что Сталин — не только палач и тупица, играющий «услугами полулюдей», «тип паразита» и «воплощение нетворческого начала», но и человек, с которым связаны какие-то светлые надежды.
Мандельштаму найти такую «точку опоры» помогло его отношение к рухнувшему, вдребезги разбившемуся старому миру:
«Ничего, ничего я там не оставил», — страстно восклицал он.
Он признавал только настоящее. Прошлого для него не существовало. Возвращаться некуда…
То же мог бы сказать о себе и Зощенко.