Но ведь показания Кольцова, — это совершенно очевидно, — были инспирированы самим Сталиным, они были выбиты из него по специальному сталинскому заказу. В случае с Ахматовой такого заказа не было. Просто чекисты делали свое дело так, как они его понимали. (Если бы такой заказ был, результатом «оперативной разработки» стал бы ее арест).
Если бы Сталину даже и показали протокол с признаниями Л.Н. Гумилева, он вряд ли придал бы ему значение. Цену таким признаниям он знал хорошо.
Но, скорее всего, этот протокол ему даже и не представили.
Представить его пред светлые очи вождя могли только в одном случае: испрашивая у него разрешения на арест Ахматовой.
Такой документ, как мы знаем, действительно был: он замыкает раздел «Документы», открывающий эту главу, и со временем к нему мы еще вернемся. Но то было десять лет спустя, уже в другую эпоху. Много кровавых событий должно было произойти, чтобы в недрах Лубянки наконец созрело решение обратиться к Сталину с такой просьбой. А пока на дворе еще только 1940 год, и вопрос об аресте Ахматовой (после того как ленинградским чекистам в 1935 году в этом отказал Ягода, а потом в дело вмешался сам «Хозяин») сейчас даже не стоит.
Так что же в таком случае заставило Сталина вдруг так круто изменить свое отношение к Ахматовой? Сменить неожиданную милость на столь же неожиданный гнев?
Чтобы хоть попытаться ответить на этот вопрос, мне придется сделать еще одну «верояцию в сторону». Правда, недалеко. И даже не совсем в сторону. В сторону от Ахматовой, но — не от Сталина.
Этого сюжета однажды я уже коснулся. (В главе «СТАЛИН И ЗОЩЕНКО».) Но сейчас изложу его развернуто, с подробностями, о которых тогда не упоминал.
Примерно год спустя после молнии, ударившей в Зощенко и Ахматову постановлением ЦК 1946 года, Юрий Павлович Герман, друживший с Зощенко и от всей души желавший помочь ему выкарабкаться из ямы, в которую его столкнули, заговорил на эту тему с К.М. Симоновым, с которым он был в добрых отношениях и который как раз в это время стал главным редактором «Нового мира». И не просто так заговорил, беспредметно: мол, вот, хорошо бы что-то сделать для собрата, попавшего в беду, — а предложил ему хоть и рискованный, но вполне конкретный и даже как будто бы вполне осуществимый план:
…У Михаила Зощенко есть несколько десятков написанных им в годы войны, но ненапечатанных партизанских рассказов. Рассказы эти Зощенко в свое время предполагал печатать, но потом вышло то, что вышло, и они у него лежат недвижимо и бесперспективно. А рассказы по сути своей не могут вызвать никаких возражений, просто они не все одинаково интересны — одни интереснее, другие менее интересны, но с точки зрения достоверности того, что в этих рассказах изложено, с точки зрения уважения автора к героям этих рассказов они безукоризненны. Дело не в самих рассказах, а в том, что их написал Зощенко, о котором сказано в докладе Жданова, что у него гнилая и растленная общественно-политическая и литературная физиономия, а в постановлении ЦК он назван пошляком и подонком. Но рассказы сами по себе можно напечатать и сделать этим первый шаг к тому, чтобы вывести Зощенко из того ужасающего положения, в котором он оказался, — и если бы ты вдруг взял и решился…
Симонов подумал, подумал и — решился.
Дело было непростое, и действовал он обдуманно, не спеша. Вызвал Зощенко в Москву, прочел его рассказы. Из двадцати или тридцати выбрал десяток, как ему казалось, лучших, и, ни с кем не советуясь, без обсуждения на редколлегии, перепечатал их вместе с коротеньким предисловием Зощенко и отправил Жданову со своим письмом о том, что считает возможным эти рассказы напечатать в редактируемом им журнале, на что, в связи с известными событиями, имевшими место год назад, просит разрешения ЦК.