Невероятно, что, пережив такое длительное напряжение сил, он остался таким простым, милым товарищем и сохранил душевную молодость, свежесть, силу.
Он ещё не изжил в себе юношу и юношески романтично был влюблён в хорошую женщину, хотя и не блиставшую красотой, да, кажется, и старше его.
О своём романе он говорил с тем лиризмом страсти, который доступен только здоровым, сильным и целомудренным юношам:
– Она замечательная! Доктор, понимаешь, и всё знает, все науки. Она приходит с работы и говорит мне: «Что такое? Не можешь понять? Так это очень просто». И верно! Очень просто! Ах, какой человек!
И, рассказывая о романе своём словами иногда смешными, он делал неожиданные паузы, трепал руками густые, курчавые волосы на голове и смотрел на меня, молча спрашивая о чем-то.
– Ну, и что же? – поощрял я его.
– Вот видишь как… – неопределённо сказал он, и нужно было долго допрашивать его, чтоб услышать наивнейший вопрос: – А может быть, не надо жениться?
– Почему?
– Знаешь – революция, учиться надо, работать надо, враги кругом, – драться надо!
И по нахмуренным бровям, по суровому блеску глаз ясно было, что его сильно мучает вопрос: а не будет ли женитьба изменой делу революции? Было странно, немножко комично и как-то особенно трогательно, что юношеская сила и свежесть его чувства мужчины не совпадает с его могучей энергией революционера.
С такой страстью, как о своей любви к женщине, он говорил о необходимости поехать за границу, работать там.
– Просил Ильича: «Отпусти, я буду за границей полезный человек!» – «Нет, сказал, учись!» Ну, что ж. Он знает. Такой человек! Смеётся, как ребёнок. Ты слышал, как смеётся Ильич?
Улыбнулся ясно и снова потемнел, жалуясь на трудности постижения военной науки.
Когда я расспрашивал его о прошлом, он неохотно подтверждал все необыкновенные рассказы о нём, но хмурился и мало добавлял нового, незнакомого мне.
– Глупостей тоже много делал, – сказал он однажды. – Напоил одного полицейского вином, смолой башку ему намазал, бороду намазал. Знакомый был. Спрашивает меня: «Ты вчера чего в корзине носил?» – «Яйца». – «А какие бумаги под ними?» – «Никаких бумаг!» – «Врёшь, говорит, я видел бумаги!» – «А что ж не обыскал?» – «Я, говорит, из бани шёл». Вот глупый! Рассердился я – зачем заставляет меня врать? Повёл его в духан, напился он там пьяный, намазал ему. Молодой я был, озорничал ещё, – закончил он и сморщил лицо, точно отведав кислого.
Я стал уговаривать его писать воспоминания, убеждал, что они были бы крайне полезны для молодёжи, незнакомой с технической работой. Он долго не соглашался, отрицательно встряхивал курчавой головой.
– Не могу. Не умею. Какой я писатель – некультурный человек?
Но согласился, когда признал, что воспоминания его – тоже служба революции, и, вероятно, как всегда в жизни своей, приняв решение, он тотчас же взялся за дело.
Писал он не очень грамотно, суховато и явно стараясь говорить больше о товарищах, меньше о себе. Когда я указал ему на это, он рассердился:
– Что, мне молиться на себя нужно? Я не поп.
– Разве попы на себя молятся?
– Ну, кто ещё? Барышни молятся?
Но после этого стал писать более ярко и менее сдержанно о себе.
Был он своеобразно красив, особенной, не сразу заметной красотой.
Сидит передо мной сильный, ловкий человек в костюме бойца Красной Армии, а я вижу его рабочим, разносчиком куриных яиц, фаэтонщиком, щёголем, князем Дадешкелиани, безумным человеком в кандалах – безумным, который заставил учёных мудрецов поверить в правду его безумия.
Не помню, по какому поводу я упомянул, что у меня на Капри жил некий Триадзе, человек о трёх пальцах на левой руке.
– Знаю его – меньшевик! – сказал Камо и, пожав плечами, презрительно сморщив лицо, продолжал: – Меньшевиков не понимаю. Что такое? На Кавказе живут, там природа такая… горы лезут в небо, реки бегут в море, князья везде сидят, всё богато. Люди бедные. Почему меньшевики такие слабые люди, почему революции не хотят?
Он говорил долго, речь его звучала всё более горячо, но какая-то его мысль не находила слов. Он кончил тем, что, глубоко вздохнув, сказал:
– Много врагов у рабочего народа. Самый опасный тот, который нашим языком неправду умеет говорить.
Само собой разумеется, что больше всего хотелось мне понять, как этот человек, такой «простодушный», нашёл в себе силу и умение убедить психиатров в своём будто бы безумии?
Но ему, видимо, не нравились расспросы об этом. Он пожимал плечами, неохотно, неопределённо:
– Ну, как это сказать? Надо было! Спасал себя, считал полезным революции.
И только когда я сказал, что он в своих воспоминаниях должен будет писать об этом тяжёлом периоде своей жизни, что это надобно хорошо обдумать и, может быть, я оказался бы полезен ему в этом случае, – он задумался, даже закрыл глаза и, крепко сжав пальцы рук в один кулак, медленно заговорил: